Летом я, бывало, сижу так до поздней ночи.
Первое время за мной иногда выходила мать, ко мне она, однако, никогда не подходила. Постоит у ворот, посмотрит кругом и уйдет обратно, — мне почти слышно было, как она вздыхает, поглядывая на меня издали.
Со временем и это прекратилось.
Часами просиживала я одна, вслушиваясь в шум речушки, как шлепают лягушки в воду, или следила за каким-нибудь легким облачком в небе…
Иногда вот так с открытыми глазами забывалась я в полудреме.
Как-то раз донеслась до меня издали грустная песенка.
Голос был молодой и свежий, и такая грусть охватила меня!.. Это была еврейская песенка.
"Помощник фельдшера, — подумала я, — другие пели б славословия субботе, а не такие песенки".
Подумала также о том, что надо бы идти домой, что не следует слушать такое пение и встречаться с "помощником", и все же я не пошла; я почувствовала вдруг какую-то странную усталость. Я была точно во сне и осталась сидеть на месте, хоть сердце было неспокойно.
Песенка — все ближе, ближе; она летит с того берега, со стороны мостика.
Уже слышны шаги по песку. Снова хочу бежать, но ноги не слушаются, и я продолжаю оставаться.
Наконец, он подходит к месту, где я сижу.
— Это ты, Лия?
Я не отвечаю.
В ушах шумит еще сильнее, в висках стучит еще крепче, и мне кажется, что никогда еще я не слыхала такого доброго и сладостного голоса.
Его нисколько не смущает, что я не отвечаю. Он садится рядом со мной на бревне и смотрит прямо в лицо.
Взгляда его я не вижу, так как не поднимаю глаз, но чувствую, как горит у меня лицо…
— Ты красивая девушка, Лия! — говорит он мне. — Жаль…
Я разрыдалась и убежала.
Назавтра вечером я уже не выходила, и в следующий вечер — тоже. Лишь на четвертый день, в пятницу вечером, мне до того тяжело на душе стало, что я вынуждена была выйти; мне казалось, дома я задохнусь.
Должно быть, он поджидал меня в тени за углом дома, потому что, лишь только я уселась на обычное место, как он словно из-под земли вырос передо мной…
— Не убегай от меня, Лия! — просил он мягким, сердечным голосом. — Поверь, я тебе ничего худого не сделаю.
Его искренний, нежный голос успокоил меня.
Он затянул тихую, грустную песенку, — и у меня снова навернулись слезы на глаза. Я не могла сдержаться и стала тихо плакать.
— Что ты плачешь, Лия? — спрашивает он, прервав песню и взяв меня за руку.
— Ты так грустно поешь! — ответила я и высвободила руку.
— Я сирота, — сказал он, — одинокий… на чужбине.
Кто-то показался на улице, и мы разошлись.
Песенку эту я выучила наизусть и по ночам, лежа в постели, тихо напевала ее. С нею я засыпала, с нею и просыпалась. Все же я часто раскаивалась и плакала: не следовало мне знакомиться с "помощником", который одевается на немецкий лад и бреется. Вел бы хоть он себя, как старый фельдшер, был бы набожным… Я знала, что, проведай про все это отец, он, упаси бог, умер бы с горя; а мать покончила бы с собой! Эта тайна камнем лежала у меня на душе.
Подойду ли я к постели отца подать что-либо, увижу ли мать, входящую с улицы, сразу вспоминаю про мой грех: руки и ноги у меня трясутся, от лица отхлынет последняя капля крови. И все же я каждый день обещала ему, что я и завтра выйду.
Да у меня и не было повода убегать от него: он уже не брал меня больше за руку, не повторял, что я красивая девушка. Он только разговаривал со мной, обучал меня своим песенкам… Один раз он принес мне кусок сладкого стручка.
— Кушай, Лия!
— Не хочу.
— Почему? — с грустью спросил он. — Почему не хочешь взять у меня?..
У меня вырвалось вдруг:
— Я охотнее съела бы кусок хлеба.
Как долго продолжались наши свидания и совместное пение, не знаю. Но однажды он пришел более опечаленный, чем обычно; я это тут же заметила по его лицу и спросила его, что с ним.
— Я должен уехать.
— Куда? — спросила я ослабевшим голосом.
— На призыв.
Я схватила его за руку.
— Пойдешь в солдаты?
— Нет! — ответил он, пожимая мою руку. — Я слабый… У меня сердечный недуг… Солдатом я не буду… Но являться обязан…
— Вернешься?
— Разумеется.
Минутное молчание.
— Пройдет только несколько недель…
Я молчала, а он умоляюще смотрел на меня.
— Будешь скучать по мне?
— Да… — еле услышала я свой ответ.
Мы снова замолчали.
— Давай попрощаемся!
Моя рука лежала в его руке.
— Счастливого пути! — проговорила я дрожащим голосом. Он нагнулся, поцеловал меня и исчез.
Я долго стояла, точно пьяная.
— Лия! — услыхала я голос мамы, не обычный голос последнего времени, а тот прежний, мягкий, почти певучий, от той поры, когда отец мой был еще здоров.
— Лиечка!
Так меня уже давно-давно не называли. Я еще раз вздрогнула и с еще пылающими губами вбежала в дом. Я не узнала, однако, нашей комнаты. На столе стояли два чужих подсвечника с зажженными свечами, графинчик водки и пряники были тут. Отец сидел на стуле, опершись на подушку. Каждая морщинка на его лице как бы излучала улыбку. Вокруг стола стояло еще несколько табуреток — тоже чужих… кругом какие-то посторонние люди. Мама порывисто обняла меня и горячо поцеловала.
— Поздравляю, дочка моя, дочурочка, Лиечка! Счастливой тебе доли!..
Не понимаю, что тут происходит, но сердце трепещет и стучит, стучит так страшно!
Когда мать выпустила меня из своих объятий, меня подозвал к себе отец. У меня нет сил держаться на ногах, и я, опустившись перед ним на колени, положила голову ему на грудь. Он гладил мне голову, перебирал волосы:
— Дитя мое, ты уж больше не будешь терпеть ни голода, ни нужды; ты уж, дитя, не будешь ходить босой и голой — богачкой ты будешь… богатой будешь… будешь за учение братцев платить… их не будут уж выбрасывать из хедера… И нам будешь помогать… Я поправлюсь, выздоровею…
— А знаешь, кто твой жених? — радостно спросила меня мама. — Сам реб Зайнвел! Сам реб Зайнвел! Он сам к нам свата заслал.
Не знаю, что со мною сталось, но очнулась я днем на постели.
— Слава богу! — воскликнула мать.
— Благословенно имя его святое! — ответил отец.
И снова меня обнимали и целовали. Больше того — мне подали варенье!.. Может, мне хочется воды с сиропом? Может, немного вина?
Я вновь закрыла глаза, стараясь подавить в себе глухое рыданье.
— Хорошо, хорошо, — радостно сказала мать, — пусть поплачет, мое бедное дитя! Мы сами виноваты: сразу сообщили такую радость! Так внезапно! От этого, не дай бог, может жила лопнуть! Но теперь слава богу! Поплачь, облегчи душу! Пусть горести твои уплывут со слезами, пусть новая жизнь начнется, новая жизнь!..
У человека два ангела: добрый и злой. Я верила, что добрый ангел велит мне забыть молодого фельдшера, кушать варенье реб Зайнвела, пить его сироп с водой и за его счет одеваться; зато злой ангел уговаривал меня, чтобы я раз и навсегда заявила отцу и матери, что я не хочу, ни за что не хочу…
Реб Зайнвела я еще не знала. Возможно, я его и видала, но либо забыла, либо не знала, что это он… но, и не зная его, я его ненавидела.
В следующую же ночь мне приснилось, что я стою под венцом. Жених-реб Зайнвел, и меня обводят семь раз вокруг него. Но ноги мои онемели, и шафера несут меня по воздуху…
Потом меня повели домой.
Мама, приплясывая, вышла навстречу с пирогом в руках. А вот уже и свадебная трапеза.
Боюсь поднять глаза. Я уверена, что увижу подслеповатого, кривого на один глаз, с длинным, ужасно длинным носом!..
Я вся в холодном поту, — но вдруг, слышу, он шепчет мне на ухо:
— Лиечка, ты красивая девушка!
И голос вовсе не старика — это голос того… Я чуть приоткрываю глаза — и лицо того…
— Тсс! — шепчет он мне, — никому не говори. Я заманил реб Зайнвела в лес, сунул его в мешок, привязал камень — и в реку (такую историю мне как-то рассказывала мама), а я тут, вместо него!