Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он крайне удивлен, поражен, особенно, когда замечает, что порезал себе голенище сапога. Его это злит.

-- Какой ты бестолковый, Берл! Сам себе разрезал голенище! У тебя есть другие голенища, что ли? Тайбеле тебе опять подарит пару сапог? Мало ей разве досталось за те сапоги? Ты видишь, батлен, ты видишь, сумасброд ты этакий, ты видишь, что это кто-то в тебе, а не ты! Ты видишь?

— Дай-ка я сам посмотрю, как ты выглядишь, осел ты этакий, как ты это дал себе сапоги разрезать! Дай-ка я посмотрю на тебя, батлен!

Он бежит к рукомойнику, срывает с головы тряпку и начинает тереть и чистить медный бак.

— Немножко я тебя уже вижу, батлен, — погоди, погоди, я тебя еще лучше увижу. Всю твою нечистую физиономию увижу, всю твою голову ослиную!..

Он опускается на колени и трет изо всех сил. И вдруг перестает.

— А кто это чистит рукомойник? Кто? Я? У меня разве есть силы? Разве я ел сегодня? А вчера я ел? Какой у нас день сегодня? Вторник! А в понедельник и во вторник мне негде есть. Кто же это трет?!.

Он снова принимается за работу.

— Пусть трет, кто хочет: я, или птичка, или голубка, ангел зла, или ангел добра, — все равно: твою нечистую дурацкую физиономию я должен увидеть! Сейчас же! Сейчас же! И всю сразу!

Он закрывает глаза и некоторое время снова трет бак изо всех сил. Потом открывает и видит свое изображение.

— Ха-ха-ха! Вот какой у меня вид! Покойник, настоящий покойник! Остается только в могилу и черепки на глаза!

Видишь, Тайбеле, как я выгляжу! Видишь? И так вот выгляжу я всякий раз, когда ты подаешь мне кусок хлеба… Не то, я выглядел бы еще хуже.

Он задумывается и снова вспоминает:

— Покойник! Да, да, это я! Вот это и есть Берл-батлен, Берл-сирота, Берл-сумасшедший! Вот! Вот! А кто же я все-таки, в конце концов?

Он смотрит на свое отражение в рукомойнике, смотрит на себя. Там не видать рваных голенищ! Его это удивляет и злит.

— Будь ты проклят! — кричит он вдруг, — будь ты проклят, образина рукомойная! Раз у меня рваные голенища, то и у тебя они должны быть.

Он сползает совсем на пол, становится на голову и сует ноги к баку рукомойника.

— Я не вижу, но у тебя они есть, есть рваные голенища!

Подняться ему трудно. Ему кажется, что человек в рукомойнике держит его за ноги. Он напрягает все силы, отрывает ноги и встает, несколько удивленный и испуганный.

— Образина ты рукомойная! Батлен! — дразнит он того и все же боится посмотреть на рукомойник. Он бежит к печке, набирает на руки мел и замазывает блестящую медь рукомойника.

— Пропади ты пропадом, не гляди!

У него начинает сильно болеть голова, ломит ноги. Он снова задумывается.

— Давай-ка кое-что вспомним.

Сейчас у меня голова болит… Когда этот разбойник бьет Тайбеле, у меня болит сердце… Ноги у меня ломит. Если я ущипну себе щеку, щека горит, потому что у меня есть щека, есть руки, ноги, есть голова, есть сердце, а может быть, и душа есть, — все у меня есть. Но что же я сам? Не щека, не ноги, не сердце, не голова, не душа. Что же? Ничего…

Если б я мог убить себя, а потом посмотреть, что из этого выйдет, что останется, когда отвалится голова, отвалятся руки, ноги, щеки, рваные голенища… Может быть, тогда я бы что-нибудь знал? Стоит, может быть, попробовать…

Если б она только велела! Я, может быть, и попробовал бы проделать это над ним.

Смерть музыканта

1915

Перевод с еврейского Ел. Иоэльсон.

На кровати скелет, обтянутый желтой, высохшей кожей. Михл-музыкант умирает. Тут же на сундуке сидит жена его Мирл с распухшими от слез глазами. Восемь сыновей, все музыканты, разместились в тесной каморке. Тихо. Никто не нарушает молчания, говорить не о чем. Доктор уже давно отказался от него, фельдшер тоже; даже Рувим из богадельни, этот истинный "специалист", сказал "безнадежно…" Наследства делить не придется, саван и могилу даст "погребальное братство", а от "братства носильщиков" еще по рюмочке перепадет. Все просто и ясно, говорить не о чем. Одна только Мирл не хочет сдаваться. Сегодня она ворвалась с отчаянными воплями в синагогу. Теперь она пришла с кладбища, где совершила "обмер могил". Она все твердит свое: "Он умирает за грехи детей. Они не набожны, распущены, — за это господь отнимает у них отца… Оркестр лишается своей красы, свадьбы потеряют свою прелесть; ни у одного еврея не будет отныне настоящего веселья… Но божьему милосердию нет границ. Надо кричать, молить так, чтобы мертвые услышали! А они, родные дети, музыкантишки, жалости у них нет, цицис не носят… Если бы не тяжкие грехи!.. Есть же у нее на небе дядя, резник; он там, наверное, один из первых, он бы ей не отказал. При жизни он, блаженной памяти, всегда ласково относился к ней… Он и теперь, наверное, благоволит к ней, он хлопотал бы, он все сделал бы для нее… Но грехи, грехи! Ездят на балы к гоям; едят там хлеб с маслом и бог знает что еще!.. Без арбаканфес! Не может же он там стену прошибить!.. Он, разумеется, делает все возможное… Ох, грехи, грехи!"

Сыновья не отвечают, сидят, потупившись, каждый в своем углу.

— Еще не поздно! — всхлипывает она. — Дети, дети! Опомнитесь, дети! Покайтесь!

— Мирл, Мирл! — отзывается больной. — Оставь, Мирл, уже поздно, я уже свое сыграл; довольно, Мирл, я хочу умереть.

Мирл вспыхивает.

— И поделом!.. Умереть ему хочется, умереть… А я? А меня?.. Нет, я не позволю тебе умереть, ты должен жить, ты должен… Я так буду кричать, что смерть не осмелится подойти к тебе!

Видно было, что в душе Мирл открылась старая, не зажившая рана.

— Оставь, Мирл! — молит больной. — Довольно проклинали мы друг друга при жизни… Довольно… Перед смертью не гоже так… Ох, Мирл, Мирл, оба грешили мы!.. Пусть уж придет конец… Замолчи лучше. Я уже чувствую, как холодная смерть от ног подползает к сердцу, как отмирает член за членом… Не кричи, Мирл! Так лучше!

— Потому что ты хочешь избавиться от меня! — перебивает Мирл. — Ты всегда хотел избавиться от меня, — горько плачется она, — всегда! У тебя на уме постоянно была черная Песя. Ты всегда говорил, что хочешь умереть… Горе, мне, горе!.. Даже теперь он не хочет покаяться… Даже теперь…. теперь…

— Не одна черная Песя, — горько улыбается больной. — Много их было: и черных, и белокурых, и рыжих. Но от тебя, Мирл, я никогда не желал избавиться… Девица — девицей… Волокитство — это уже в музыкантской натуре… ноет, как нарыв… Наваждение какое-то… А жена женой! Это вещи разные… Помнишь, когда черная Песя задела тебя посреди улицы, я задал ей здоровую трепку… Молчи, Мирл! Жена остается женой! Разве только если развестись… Да и тогда душа болит. Поверь, Мирл, я буду тосковать по тебе, по вас тоже, дети! Вы тоже принесли мне много горя, но ничего… Таково уже влияние скрипки, — таков уж язык музыкантский… Я знаю, вы относились ко мне без должного уважения, но все же вы любили меня. Если мне случалось выпить лишнее, вы обзывали меня пьяницей… Так нельзя, отцу нельзя так говорить… Ну, что ж… И у меня был отец, и я с ним тоже не лучше обращался… Но довольно об этом!.. Я прощаю вас!..

Речь эта утомила его.

— Я прощаю вас, — начал он снова через несколько секунд.

Он приподнялся на постели и обвел глазами окружающих.

— Взгляни на них, на этих истуканов, — заговорил он вдруг, — уставились в землю, как будто рта раскрыть не могут. Что, все-таки жалко отца? Хоть и пьяницу, а жалко?

Младший из сыновей поднял голову. В то же мгновение веки его задрожали, и он разразился громким плачем. Остальные братья тоже зарыдали. Через минуту четырехаршинная комнатка огласилась громкими рыданиями.

Больной смотрел и таял от удовольствия.

— Ну, — спохватился он вдруг, как бы вновь собравшись с силами, — довольно, это уже вредно для меня… Довольно, детки, послушайтесь отца!

— Разбойник! — кричит Мирл, — разбойник! Пусть они плачут: их слезы могут помочь, боже ты мой!..

28
{"b":"851243","o":1}