Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И этот повод нашелся…

Он читает: "Шма минейтлос"… и с тягучим припевом переводит: "Из этого, стало быть, вытекает"… Он хочет продолжить: "три", но ей уже достаточно слова "вытекает"… За него ухватилось наболевшее сердце; это слово упало, точно искра в порох.

Ее долготерпение лопается. Несчастное слово раскрывает все закрытые шлюзы, разбивает все затворы… Она вне себя. С пеной на губах подскакивает она к мужу, готовая вцепиться ему в лицо.

— Вытекает, говоришь ты, вытекает? А, чтоб ты вытек, боже мой! — кричит она хриплым от злости голосом. — Да, да, — продолжает она шипя, — скоро пасха… четверг-ребенок болен… ни капли молока!

У нее захватывает дыхание, впалая грудь высоко подымается, глаза мечут искры.

Он точно окаменел. Он вскакивает с табурета, бледный, задыхающийся от испуга, и начинает отступать к двери.

Они стоят друг против друга и смотрят: он остекляневшими от страха глазами, она — горящими от гнева. Он, однако, скоро замечает, что от злобы она не владеет ни языком, ни руками. Глаза его становятся все меньше. Он хватает конец платка в рот, отодвигается еще чуть и, с трудом переводя дыхание, бормочет:

— Слушай ты, женщина… знаешь ли ты, что значит "битул тойро"? — мешать мужу учить тору, а?… Все заработки, а?! а кто дает птице небесной?.. Все еще не верить в бога! все соблазны, все лишь этот мир… Глупая баба — злая!.. не давать мужу учить тору… за это ведь — ад!..

Она молчит, и он становится смелее. Лицо ее делается все бледнее, она дрожит все больше, и чем больше она дрожит и бледнеет, тем тверже и громче звучит его голос:

— Ад!.. Пламя!.. За язык повесят! Все четыре казни верховного судилища!..

Она молчит, лицо ее бело, как мел.

Он чувствует, что поступает нехорошо; что не должен так ее мучить, что это нечестно, но он уже не в силах сдержаться. Все злое, что у него было на душе, он теперь высыпает без всякого удержу.

— А ты знаешь, что это значит? — голос его становится громовым. — "Скило" — это значит: бросить в яму и закидать камнями! "Срейфо" — продолжает он и сам удивляется своей дерзости, — "срейфо" — значит: влить в нутро ложку растопленного, кипящего свинца! "Эрег" — отрубить голову мечом… вот так! — и он делает движение вокруг шеи. — А теперь "хенек"… удавить… слышишь? — удавить! Ты понимаешь теперь, что значит "битул тойро"! Все это за "битул тойро"!

У него у самого сердце сжимается от жалости к своей жертве, но он ведь в первый раз одерживает верх… Это его опьяняет. Такая глупая женщина! Он совершенно не знал до сих пор, что ее можно напугать…

— Вот что значит "битул тойро"! — выкрикивает он еще раз и сразу… умолкает — ведь она может прийти в себя и схватить метлу! Он бежит назад к столу, захлопывает фолиант и выбегает из комнаты.

— Я иду в синагогу! — кричит он ей уже более мягким голосом и захлопывает за собою дверь.

Крики и стук дверью разбудили больного ребенка. Он медленно поднимает отяжелевшие веки, желтое, как воск, личико у него искривилось, из опухшего носика начинает вырываться свистящее дыхание.

Но она точно окаменела. Она все еще вне себя стоит на одном месте и не слышит голоса ребенка.

— А! — вырывается, наконец, из ее сдавленной груди хриплый голос. — Вот как… ни этого света, ни того… вешать, говорит: он, горячая смола… свинец… говорит он! "Битул тойро!.."

— Вешать… ха-ха-ха! — вырывается у нее полный отчаяния крик. — Вешать, хорошо же, но здесь, сейчас!.. Все равно!.. зачем ждать?..

Ребенок начинает плакать все громче, но она ничего не слышит.

— Веревку! веревку! — кричит она и блуждающими глазами ищет по всем углам.

— Веревку где достать?.. Пусть он костей моих уж не найдет! Уйти хоть от здешнего ада!.. Пусть он знает! Пусть он станет матерью… пусть! Пусть я пропаду! Раз помирать!.. Один конец!.. Пусть уж будет конец раз навсегда!.. Веревку!..

И последнее слово вырывается из ее горла, как крик о помощи во время пожара.

Она вспоминает, где лежит веревка… да, под печкой… думали — на зиму печь перевязать, она, должно быть, еще там…

Она подбегает и находит веревку: о, радость — она клад нашла! Она бросает взгляд на потолок — крюк на месте… Нужно лишь вскочить на стол.

Она вскакивает…

Но сверху она вдруг видит, что испуганный, ослабевший ребенок поднялся, перегибается через колыбельку, хочет вылезть! Вот-вот он упадет!

— Мама! — едва вырывается из слабого горлышка ребенка.

Ее охватывает новый прилив гнева.

Она бросает веревку, соскакивает со стола, бежит к ребенку, кидает его головку назад на подушку и злобно кричит:

— Выродок! даже повеситься не даст! даже повеситься не даст спокойно! Сосать уже ему хочется! сосать!.. О! яд будешь тянуть из моей груди! яд!

— На, обжора, на! — выкрикивает она одним духом и сует ребенку в рот свою иссохшую грудь:

— На, тяни… терзай!

«Дикая тварь»

1915

Перевод с еврейского Л. Юдкевич.

Впервые вздохнула она свободно, впервые выпустили ее на свежий воздух… И она бегает по снегу.

Что было летом — она не помнит. Мало простора для хорошей памяти за этим маленьким лобиком с позеленевшей кожей. Самые светлые впечатления делаются сейчас же тусклыми и гаснут. Она сама не знает, сколько ей лет. А по виду ее возраст не определишь. Выглядит она, правда, кругленькой, но это из-за вздутого живота. Грудь у нее впалая, головка маленькая, лицо в морщинах. В общем, она слишком мала, чтобы ей можно было дать больше девяти-десяти лет.

Вид ее поминутно меняется: после светлой детской улыбки на старческое лицо вдруг ляжет упрямая складка, не то скривятся губы, и глаза под нахмуренными, слабо наметившимися бровями тревожно загорятся. Мысли ее бессвязны и путаются.

Родилась она вовсе не такой. Принимавшая ее повитуха сказала: "Красивый ребенок". Первые год-два она хорошо росла. Быстро стала она признавать грудь, потом самую мать, отца и всё в доме. Черные глазенки ее с каждым днем становились все веселей, подвижней. Но это длилось недолго. Через некоторое время все пошло вспять: живой огонек в глазенках появлялся все реже, память становилась слабей…

Отец ушел лет пять тому назад, но она хорошо помнит, как он, бывало, держал ее на коленях, целовал, а мать вырывала ее у него из рук, чтобы он, упаси бог, не зацеловал ее до смерти. Иной раз вспоминается ей, как она сидела у матери на руках, а отец, стоя за спиной, все выглядывал то с одной, то с другой стороны: "Ку-ку! Ку-ку!" Комната, лица были тогда такие светлые, теплые…

А потом всего этого не стало. Сделалось как-то тихо, грустно, мрачно. Комната стала пустой. Отец часто кричал, а мать плакала. Иногда они ссорились так громко, что она убегала и забивалась от страха в уголок. Ее стали бить и все меньше давали кушать… Потом, она помнит, отец стоял посреди комнаты, мрачный, опустив глаза, а мать, спрятав лицо в руках, вздрагивала всем телом. Отец тихо сказал: "Я буду высылать деньги", повернулся и вышел; затем вновь вернулся, но она его уже еле узнала: он был бледен и сгорбился весь. С минуту он смотрел на обеих, снова вышел, и уже навсегда.

Время с той поры обернулось ей беспросветной ночью; какое-то блуждание в пустыне — ни деревца, ни кустика. Голод и холод — горячая картошина и холодная постель. Вот все!

Но сейчас она улыбается. Впервые, кажется, выпустили ее из заточения…

Всю зиму не выпускала ее мать из дому. Когда бы она ни проснулась, комната все пуста. Окна замурованы, дверь заперта, только у кровати на подстилке еда для нее: кусок хлеба, иногда бублик, поджаренная с ночи картошка. Все это холодное; она согревала в постели и после ела. Так лежала она целые дни. Мать приходила только ночью, наскоро разводила огонь и опять варила, либо жарила картошку. Иногда мать приходила совсем поздно. Поджидая ее, она часто металась в корчах от мучившего ее голода, спрыгивала с постели и, бегая босиком по комнате, кричала и рвала на себе волосы. Зато мать приносила ей тогда что-нибудь хорошее, вкусное, сладости.

24
{"b":"851243","o":1}