8
Когда она очнулась у помещика в замке, она почувствовала, что она в его объятиях, что он целует ее… И она поняла, что все кончено, что спасенья ей нет. Тогда она стала молить его:
— Дорогой господин, я в твоих руках, и ты слишком силен, чтобы я могла сопротивляться, и сопротивляться не к чему… Об одном лишь молю тебя: сжалься надо мной — ты осквернил мое тело, не оскверняй мою душу… Оставь меня при моей вере, при моих мыслях. Дай мне думать, как я хочу.
Правда, помещик не совсем понял, чего она от него хочет, но он искренне полюбил ее, и он ей обещал. Он думал: какое мне до этого дело, жениться на ней я все равно не собираюсь. Однажды он купил для нее у еврея в Праге молитвенник и подарил ей. Нехама с радостью приняла подарок, но тут же положила его на стол. "Мои руки, — сказала она, — недостойны прикоснуться к святыне".
Помещик удивился, но промолчал.
Нехама жила совсем иной жизнью, не так, как сестра ее в Праге. У обеих опущенные глаза, обе ходят, как чужие, точно во сне. Но в то время как Малка грешила душой, не оскверняя тела, Нехама оскверняла тело, сохранив в чистоте душу.
Когда к ней подходил помещик, она закрывала глаза и думала: "Мама целует меня… Это она обнимает, это она целует меня… Это мать обучает меня молитве…"
Он требовал, чтобы она любила его.
Да, она любит, она крепко любит… маму. Вот она обнимает… маму. Она шепчет: "Давай, мамочка, еще раз повторим молитву: "Благословен господь". Из грешных уст ее, однако, эти слова не сходят… В душе витают они, эти слова. Там светят они, глубоко, глубоко внутри.
9
Люди не вечны. Обеим сестрам не суждено было долго жить. А когда их души отделились от тела, душа младшей сестры, Малки, оскверненная грехом, вылетела из белого тела черным вороном и мгновенно канула куда-то в преисподнюю. А душа старшей, Нехамы, белая, чистая, как снег, освободившись от тела, плавно взмыла голубем ввысь, в беспредельное небо… У врат неба она в трепете остановилась, но милосердие господне явилось к ней и открыло врата ей. Оно утешило ее и вытерло слезы на ее очах.
Обо всем этом люди на земле не знали… Пражской богачке были устроены роскошные похороны. Над телом ее была произнесена надгробная речь. Похоронили ее на почетном месте между знатными покойницами, а в годовщину ее смерти воздвигли большой памятник, на котором начертали ей хвалу и славу.
А когда помещик прислал в Прагу тело старшей сестры, кладбищенский служка не захотел прикоснуться к этому грешному телу, и для его омовения были наняты простые носильщики. Завернули покойницу в старый мешок и бросили в яму под забором,
10
Через некоторое время, когда для расширения улицы была отчуждена часть кладбища, стали раскапывать могилы для переноски останков в другое место. Могильщик, отрывший могилу Нехамы у забора, нашел в ней только череп. От тела и костей и пылинки не осталось. И когда могильщик нечаянно толкнул череп ногой, он куда-то укатился и вновь уже погребен не был. Могильщик же, отрывший могилу Малки, нашел ее тело нетленным. На ее устах как будто играла свежая улыбка.
— Вот это праведница, — говорили люди. — Даже черви не властны над ней.
Ибо так судят люди, которые глазами своими видят только то, что находится снаружи. Они никогда не знают, чем живет сердце человеческое и что происходит в нем.
Нехорошо
1915
Перевод с еврейского Л. Гольдберг.
Хотите, расскажу вам одну историю.
Но раньше должен вам объяснить, кто я такой.
Я портной.
Собственно говоря, не портной, и прародители мои портными не были. Вышло, однако, так, что всю премудрость, которой меня обучили в талмудторе, я позабыл; гроши, которые я получил в приданое, проел. Пришлось взяться за иглу.
Почему именно за иглу? Был у меня как раз сосед, который добывал себе пропитание иглой. В одном доме с ним жили.
В третьем углу, правда, жил сапожник. Но сапожное ремесло — дело трудное, да и грязное оно. Всегда чумазым ходишь.
Сосед мой из первого угла был дамским портным. Стал и я дамским портным.
За работу принялся не сразу — все чего-то выжидал. А вдруг я или жена моя на какую-нибудь находку набредем?! А пока, чтоб без дела не ходить, подсел к портняжному столу, попробовал пуговицу пришить, приметать кое-что, а потом — и сшить. Так понемножку и втянулся.
До того, чтоб сшить целую вещь, я не дошел и до сих пор этого не умею. Но заплату положить, выутюжить, вычистить, пятно вывести, даже мерку снять, — этому я научился. Это меня кормило и теперь еще кормит… Пусть кто-нибудь другой закройку делает. Не велика важность!
Жаловаться нечего, ремесло мое не из худших. Первое дело — весело: портной и песенки поет, и по деревням часто ходит, у панов бывает, — насмотришься всего да и поживешь в свое удовольствие. Не пропадаешь, как чумазый сапожник.
Ну, ладно! К несчастью, жена у меня тут, упаси господь вас и всех евреев, богу душу отдала. Беда!..
Но не об этом хотел я рассказать.
Что ж, остался я вдовцом. Живу один, в маленьком домишке, далеко, где-то за городом. Через край не льется, но жить можно. Встретишься с приятелем, выпьешь рюмочку, одолжишь пятиалтынный и опять живешь.
А тут приключилась такая история. Знаете поговорку: весь год под хмельком, а на пурим во рту ни капли. В доме ну ни полушки! Глупо, не могу же я все-таки ходить в пурим, не прополоснув глотки! Как-никак, а такое чудо! Царица Эсфирь, хоть и не была красавицей из красавиц, все же заслужила, чтобы мы в этот день не были трезвенниками.
Выхожу это я из дому и все думаю: к кому же мне из портных пойти?
По-настоящему весело у Арона Двосина. Водка там рекой течет. Он пьет, она пьет. Дочь, говорят, тоже непрочь рюмочку опрокинуть! Но вот как раз из-за этой дочери и неохота идти туда! Девице уже лет под тридцать, а может — с гаком, и сватается она ко мне. Стоит ей лишь увидеть меня, как глаза у нее сразу подернутся влагой, смотрит на меня, как овца на соль, — а то еще закатит очи, совсем зрачков не видать, одни белки — два блюдца сметаны, да и только…
Нет, к Арону Двосину я не ходок!.. К другим богачам-портным тем более! Смотрят они на тебя свысока, как оперенная сова на голого цыпленка… Действительно, скверно: поди угадай, кто из бедняков не ходит сейчас ряженым и у кого дома можно рюмку водки найти.
Голова у меня занята такими мыслями. И вот по ошибке, вместо того чтобы направиться в город, направляюсь в обратную сторону, выхожу за городскую черту… Иду все дальше, дальше.
Когда опомнился, я был уже далеко за городом. Вижу — лесок, вхожу в него. Зачем? Не знаю! Иду… Сам не знаю, куда иду.
Навстречу дровосек. Спрашиваю: далеко до корчмы? А мысли у меня такие: рюмку водки можно и за городом достать! А то, что у меня денег нет, это неважно. У хозяина корчмы можно работенку взять, а пока что в счет работы выпить. Не-еврей поверит!
А он, дровосек-то, говорит: недалеко.
Иду дальше. Передо мной две дороги: одна ведет направо, другая — налево. Иду направо. Я ведь портной, иглу держу в правой руке, ей предпочтенье!
Оказывается, лучше бы мне пойти налево. А может быть, и наоборот. Пошел бы налево, и самой истории не было бы.
Ну, значит, иду направо. Иду, иду.
Жажда меня уже давно томит, а тут еще есть захотелось.
К тому же холодно стало… Да так, что кости пронизывает. И вдруг — стоп! — ограда.
Железная ограда. Черные железные прутья с позолоченными верхушками, — прямо страх берет.
А вот и калитка. У калитки — колокол. Нe поленился — звоню.
Слышу, собаки лают. У меня даже коленки задрожали, хочу бежать. Но там, слышу, кричат на собак, чтоб замолчали. Стою. Я ведь не меламед, чтоб пугаться собак!
Появляется старик в охотничьей куртке с зелеными обшлагами, просовывает сквозь решетку седую голову со слезящимися глазами и спрашивает, кто я такой.