Защемило на сердце. Стало горько от нашей бедности, от постоянных вынужденных переездов, от жестокости и коварства людей. «Наша ли вина, что мы родились бедными, что вынуждены всю жизнь бороться за жалкий кусок хлеба? Неужели у нас поэтому нет и права жить, неужели нас и за людей не считают? Ведь и у нас есть в груди сердце, которое чувствует боль и горечь». Я не смогла сдержать слезы и расплакалась. Тем самым, конечно, стала «миру на посмешище», но что поделаешь?
Уже и не помню, как мы добрались до места. Я почувствовала, как к моим волосам прикоснулась рука Конрада, и мне стало легче. Вместе прибрали свою комнату: она стала довольно уютной и приглядной. Окно наше выходило на юг, и оттуда свободно заглядывало солнце — соседние дома ему не мешали. Перед окном был маленький садик. Чего еще мы могли ожидать в нашем положении?
К празднику получили зарплату — шестьсот марок на двоих. Месяц на них как-нибудь можно было прожить, но нам требовалось многое купить, а все было так дорого. Сделала лишь самые необходимые покупки, сто марок послала матери, а больше двухсот истратила за один день. О том, чтобы купить одежду, нечего было и думать, хотя мы в ней очень нуждались.
Смотрела, как проходили мимо богатые люди: у всех в руках дорогие покупки, у всех цветы. Я тоже хотела, чтобы у меня на праздник были цветы, и Конрад, словно прочитав мои мысли, купил мне букет красных тюльпанов. Я обрадовалась, будто ребенок, и, как могла, благодарила его.
Так начался этот весенний праздник — пасха. Душа моя жаждала покоя. Я отупела от волнений военного времени, и Конрад, казалось, тоже. На каждом шагу мы замечали, что нас вроде и за людей не считали, и мы надеялись на облегчение только после окончания войны.
Через несколько дней должно было собраться Учредительное собрание. В народе его ждали с крайним напряжением. Оно должно было стать исключительно торжественным событием, потому что на нем будет сказано решающее слово о судьбе страны. Учредительное собрание — это звучало, по-моему, как радостная песня в весеннем воздухе. Учредительное собрание — я повторяла эти два слова, и у меня было чувство, будто все окружающее становится просторнее, светлее. Но мое настроение тут же падало, и в душу закрадывался страх: а что, если это не осуществится? Мы столько страдали, столько не сбылось надежд, что я уже вроде и не могла поверить в возможность жизни посчастливее. Ходили слухи, что в столице собираются какие-то правые, темные силы, с тем чтобы разогнать Учредительное собрание. На горизонте словно поднимались черные, грозные тучи, и это давило грудь.
В надежде и страхе мы провели праздники. Сами мы, конечно, не были без хлеба, но ведь мы жили не только для себя и не только сегодня. Пришла весна и словно открыла для глаз беды и нужду, которые господствовали вокруг нас — в рабочем предместье. Живя среди рабочих, я видела их повседневные горести, и у меня росло сочувствие к судьбе униженных. Через них я все больше понимала ту несправедливость, которая властвует в мире, и мне хотелось кричать всем, что быть этого не должно.
Снова и снова всплывала в памяти та обида, которая, словно праздничный подарок, досталась нам в удел, и я еще несколько раз в тот день всплакнула. Я была столь нетребовательна к жизни, а чего я добилась без страданий? Даже эти цветы, которые Конрад купил мне и которые тогда так обрадовали меня, — разве не стоили они потом нескольких бессонных ночей, нескольких несъеденных обедов? Я готова была отдать кому-нибудь эти цветы, разорвать их и топтать в уличной пыли. Душа моя жаждала только мира.
Мира!
В последний день праздника я пошла одна гулять к морю. Ритмичный и могучий рокот моря рождал во мне легкое и радостное возбуждение. Долго смотрела я, как волны размеренно накатывались на прибрежные камни, и у меня было чувство, будто такие же волны вливаются в мое сердце, сливаются со мной, охватывают меня своим рокотом. В воздухе чувствовалась весна, повсюду пробуждалась новая жизнь. Земля шипела и бродила, и мне казалось, будто поет она о счастье, что вновь наступила великая пора зарождения новой жизни.
Возбужденная, я вернулась домой. Но Конрад был не один. К нам пришел его брат Михкель. Когда я вошла, они о чем-то горячо спорили. В моем присутствии разговор прервался и больше не ладился — братья, казалось, были настроены враждебно. И у меня не было настроения разговаривать.
Лишь из приличия я спросила кое о чем. Узнала, что Милла жива и здорова, что маленький Антс растет и, случается, вспоминает меня. Михкель хотел похлопотать, чтобы ему разрешили служить в Тарту.
— Там бы я был поближе к дому и семье, — объяснил он. — Проще было бы посоветовать, как им быть и что делать. Да и какой из меня вояка, я для этого и стар и хвор. Ведь и на фронт не все должны идти, кто-то обязан и о хозяйстве позаботиться.
Я ничего не ответила, все это меня не интересовало. Я еще находилась во власти грез, они выпирали из меня, хотелось поделиться ими с Конрадом. И я не столько слушала гостя, сколько весну, которая набухала на дворе.
Наконец Михкель ушел, и меня задели слова Конрада:
— Наверно, тоже один из тех преданных, кого сейчас собирают в столицу. А за свою жизнь трясется, как последний трус. Самому едва сорок пять стукнуло, и рожа красная, а плачется, что старый и хворый. Уговаривал и меня стать «разумным» и забросить «глупые» попытки исправить мир. По разумению таких, конечно, глупо все то, что ограничивает буржуазную свободу эксплуатации и дает трудящимся силы завоевывать свои жизненные права. Какое ему дело, что голодают десятки и сотни тысяч, лишь бы у господ было отличное пищеварение.
Я вспоминала, где я видела Конрада таким, — ах да, это было тогда, когда мы вдвоем бежали из деревни. Волна теплого сочувствия хлынула в мое сердце, я села Конраду на колени, и пальцы мои скользнули по его волосам. Но тут постучали, и, когда я открыла, на пороге появилась фигура Аугуста Мяяркасся. Его посещения всегда были неприятны мне, в этот же момент я так разозлилась, что хотелось плюнуть ему в лицо. Собиралась уже захлопнуть перед ним дверь, но он опередил меня и обратился к Конраду с вопросом:
— Не товарищ ли Кивистик вышел сейчас от вас? Мне позарез нужно было бы встретиться с ним.
— Нет, это был совсем другого сорта человек, — со скрытой неприязнью ответил Конрад. — А какое вам дело до Кивистика?
Мяяркассь бросил на меня вопросительный взгляд, будто сомневаясь, можно ли при мне говорить, и понизил голос почти до шепота.
— Видите ли, это очень секретное и важное дело, большое дело. Проклятые кровавые псы арестовали меня перед праздником, сунули в кутузку. Я попал в одну камеру с товарищем Сааром.
— Вас арестовали перед праздником, а на праздник вы снова были свободны, — вставил Конрад, пожимая плечами. — Во-первых, я ничего не слышал о вашем аресте, а во-вторых, меня удивляет, что вы так скоро выбрались оттуда. Обычно дело все-таки заканчивается судом.
Мяяркассь немного стушевался, но быстро оправился и продолжал уверенно, почти хвастаясь:
— Тут, конечно, был донос, который они не могли подтвердить. Я сумел отговориться, не растерялся. Смелый натиск — это, как всегда, полпобеды.
— И кроткая кровь не трепещет? — тоном Мяяркасся вставил опять Конрад.
Его враждебность к этому пустому болтуну, казалось, все возрастала. Я боялась, что это скоро перейдет в открытое столкновение, которого я почему-то не желала. Но Мяяркассь продолжал в прежнем тоне:
— По правде сказать, я попал за дело — да, но что мы будем говорить об этом? Я пришел сюда совсем по другому поводу. Я был вместе с Сааром и скажу вам: у него есть возможность бежать. Мы должны это подготовить. Организуем все честь честью: нужные инструменты, помощников, квартиру у подпольщиков, и в один прекрасный день крупная рыба выскользнет из верши. Пусть потом проклятые кровавые собаки застынут с открытым ртом: выходит, есть и поноровистее их. Не правда ли, дело важное и план прекрасный, а?