Друзья поднялись в саклю, когда Хева, такая же могучая, дородная, как Хажи-Бекир, черпаком уже раскладывала по тарелкам хинкал — галушки, сваренные в бульоне из свежей бараньей грудинки.
— Выходит, в самый раз успел! — воскликнул Шахназар, поправляя перстом усы, чтобы не лезли в рот, и засучивая выше локтей рукава старого бешмета.
— В самый раз, в самый раз, — подтвердил Хажи-Бекир, доставая подушки из ниши.
Хева постелила на пол клеенку, поставила мясо в плоской деревянной посуде, галушки в тарелках и отдельно приправу — чеснок с орехами, залитый простоквашей. Хозяин и гость сели на подушки, скрестив под собой ноги по обычаю горцев.
— Откуда грудинка? — спросил Шахназар.
— Хоронили позавчера одного коммуниста… Ты его знаешь: был учителем.
— Басмиллях… — пробормотал Шахназар, выбирая кусок полакомее. — Нет ничего лучше доброго хинкала для усталого человека.
Ели они с превеликим удовольствием, запивали хмельным виноградным соком: в наше время даже служители пророка отбросили как устаревшее запрещение вина мусульманам, ибо все равно нет на земле безгрешных людей. Ели и вели непринужденную беседу о том, о сем и обо всем прочем.
Могильных дел мастер недоумевал: как это, дескать, ангел смерти Азраил поспевает изымать души сразу из араба в Африке и мусульманина в Восточном Пакистане? На что мулла с деловым видом ответствовал:
— Чему ж ты удивляешься? Вон на реке Сулак построили электростанцию, и один человек каждый вечер нажимает кнопки, а в разных аулах и разных саклях одновременно загорается свет. Так это ж люди, а не ангелы!
Затем Хажи-Бекир посетовал, что вот, мол, отнимают кусок хлеба: два раза вызывали в сельсовет, грозили выслать из аула, если не займется полезным трудом.
— А я его спрашиваю, этого самого Мухтара: да разве ж бесполезна работа — предавать земле усопших?!
— А он что?
— Говорит: прежде за такое стыдились требовать плату! Но я и не требую. Разве я когда-нибудь спорил? Скупой недоплатит, щедрый прибавит: я все беру… Эх, зря я нынче поднимал руку против переселения!
— А что, разве и тут говорят о переселении?
— Давно.
— Помилуй аллах! Да как же правоверные могут оставить святые могилы отцов?! Срам! Какой срам!
— Срам, конечно… А что будешь делать?
— Нет, горцу не место на равнине, хотя бы там жареные чуреки росли на деревьях. Аллах давно приблизил нас к своему престолу, как же пренебречь милостью бога? Не соглашайтесь!
— Да мы и не соглашаемся.
— Ничего! Все уладится. А ты, главное, кайся, когда еще позовут в сельсовет. Наговаривай на себя. Сельсовет любит, когда у человека есть само-кри-ти-ка.
— Мужчине не честно говорить одно, а делать другое! — удивился Хажи-Бекир.
— Ничего! Все равно черного барана не отмоешь добела… Но если людям нравится, не жалей мыла, мой да усмехайся в бороду.
Беседа текла мирно, все больше согреваясь хмелем. Небо над саклей было ясным, нигде ни облачка. А между тем неотвратимо приближалась гроза — вместе с бульоном из медного котла, которым горцы всегда завершают трапезу. Никто ничего не подозревал. Хева налила жирный бульон в глубокие узбекские пиалы и первую подала гостю, а вторую поставила перед мужем, сказав: «Пейте, пока не остыло!»
Развеселившийся от вина Хажи-Бекир поднял обеими руками пиалу и, позабыв, что горячий жир сродни расплавленному металлу, разом вылил в глотку добрую половину. Ох, что было! От ужаса глаза могильщика выкатились и остекленели, вывалилась из рук пиала, облив горячим колени; захрипел и поперхнулся несчастный; вскочил, схватившись руками за горло, заплясал, затопал и, взглянув на побледневшую Хеву, прорычал роковые слова:
— Талак-талак, талми-талак!
И грянули эти слова в сакле, как небесный гром, как горный обвал, как выстрел из пушки.
Странное дело, смысл этих слов не только нам, живущим сегодня, но и тем, кто веками покоится на склоне горы Буйволиный Череп, усеянном надгробиями, не был никогда понятен. Этих слов нет ни в одном толковом словаре, ибо и толковать в них нечего. Они ничего не значат, пока не произнесешь их вслух, а тогда это — бомба, брошенная в дымоход, раскалывающая саклю, как грецкий орех, тушащая уютное пламя домашнего очага, разрушающая семью. Поэтому автор советует быть чрезвычайно осторожным в обращении с этими словами, ни в коем случае не произносить их вслух в присутствии своей жены, матери твоих детей, особенно если в доме есть посторонний человек, и он не глух, как пень.
У муллы шевельнулись усы, словно у кота, почуявшего мышь. Осторожно отодвинул он от себя пиалу, поглядел на Хеву, поглядел на корчившегося хозяина… Музыканту радость, когда играют свадьбу; мулле радость, когда у людей ссора. Шахназар потер подбородок.
— Ай-яй-яй, до чего ж, наверное, тебе больно, дорогой! И как могла жена не предупредить?! А все-таки не следовало произносить эти слова, хотя… Может, я ослышался, а? Может, ты вообще их не произносил, а?
— Могу повторить! — просипел обваренным горлом Хажи-Бекир.
— Нет! — отмахнулся обеими руками Шахназар. — Зачем повторять? Да, что ж делать? Что же делать! Лучше бы, конечно, не говорить их, но уж если сказаны, — пусть свершится!
И Шахназар повернулся к Хеве:
— Эй, женщина, ты слышала, что он сказал?
— Слышала…
— Так чего же ты стоишь? Больше ты ему не жена!
— Я… а! — пытался возразить Хажи-Бекир, но лишь невнятное бульканье вырвалось из его горла.
Молча повернулась Хева, молча открыла дверь, молча переступила порог. И только в последний миг не сдержалась: хлопнула дверью что было силы. Так уж воспитали ее родители — покорной древним обычаям, привыкшей скрывать желания и мысли, привыкшей повиноваться! Хлопнула дверью — и это было уже дерзостью! Хлопнула и ушла к родным. Теперь Хева при живом муже считалась вдовой.
МУЖ ВЫДАЕТ ЖЕНУ ЗАМУЖ
Часа два метался по комнате Хажи-Бекир, как раненый медведь. И все время Шахназар старался разными средствами утолить его боль. Лучше всего помогала ледяная вода, которую пил из кумгана маленькими глотками могильщик. Уже в третий раз услужливо наполнил Шахназар кумган, хотя живот Хажи-Бекира был полон водой, как бурдюк овечьим молоком.
Но по мере того как стихала боль, возрастало раскаяние: с уходом Хевы в сакле стало неуютно и пусто. В эти минуты Хажи-Бекир ненавидел своего желанного гостя: как-никак Шахназар — строгий блюститель горских традиций, и не будь его в сакле, могильщик мог бы как-нибудь вывернуться, сказать Хеве… Ну, мало ли что можно сказать в утешение обиженной жене!
Наконец он не вытерпел и горестно воскликнул, обращаясь к Шахназару, который перебирал янтарные четки с красной кисточкой:
— Что ж это я наделал?! А!
— Ты о чем? — спокойно спросил мулла, на секунду перестав бормотать молитву.
— Как о чем?! Разве не видишь, что я разрушил семью?
— Не велика беда. И потом, ты же сам произнес эти слова, а словно бы упрекаешь меня.
— Нет, не упрекаю. Но ведь я сгоряча!
— Сгоряча не сгоряча, но слово мужчины твердо.
— Да, но как же… Что теперь делать?!
Шахназар едва заметно усмехнулся:
— Ты знаешь, что говорил турецкий султан, когда оказывалось, что отрубили голову не тому, кому следовало отрубить? Не знаешь? Он просто молчал, набрав воды в рот. Набери и ты.
— Но я не хочу жить одиноким! — завопил Ханш-Веки р.
— Чем восстанавливать из черепков кувшин, лучше слепить новый! Ты знаешь, что должно предшествовать возвращению прежней жены?
— Да, я знаю, но не желаю, чтоб к моей Хеве прикасался какой-нибудь негодяй.
Дело в том, дорогой читатель, что по строгим правилам неписаного закона разведенная такими словами жена может вернуться лишь после того, как хотя бы на одну ночь станет женой другого. Наутро новый муж должен бросить ей в лицо ту же формулу развода. «Дико!» — скажете вы. Но что делать: таковы правила шариатского брака!
Странно устроены люди! Ну, погорячился, а теперь жалеешь, — казалось бы, чего проще: пойди, извинись, покайся. Словом, поговори с обиженным откровенно и честно. Но нет: выдумали люди разные правила, законы, обычаи, загромоздили ими жизнь, как старой мебелью квартиру, к великой радости разных мошенников и пройдох, из тех, что умеют пролезть в замочную скважину… Кому из нас не приходилось, в сотый раз потирая ушибленную коленку, сокрушенно думать: ну, зачем мне столько ненужного старья? Оставить бы самое необходимое человеку…