— У счастливца даже петух несет яйца! — криво усмехались некоторые, чьим сыновьям досталось от Бахадура.
— А не любовь ли к этой соломенной вдове окрылила птенца? — высказала свое мнение соседка Шуайнат, которая сидела на краю крыши за рукоделием и ждала случая, с кем бы почесать язык или сцепиться руганью.
— Что ж, по-всякому бывает. Один делается сильным от горя, другой — от любви. Одному в пользу манная каша, другому — черствая кукурузная лепешка.
Приободренный успехом и лестным для каждого юноши вниманием, честно заработанным, как говорят, с потом на лбу, Бахадур решился на самый отчаянный в жизни шаг: он пойдет к Шуайнат и скажет ей, единственной, о своих чувствах. Пусть она брошенная жена, пусть Синка-Саид измолотит его кулачищами, пусть кричат отец и мать, да хоть весь свет восстанет против него. Что они сделают? Вызовут в райком комсомола? Пусть! Он и первому секретарю скажет то же: я не щенок, не мальчишка, а взрослый мужчина и отвечаю за свои чувства.
В то утро он встал раньше всех в доме, выгладил брюки, белую сорочку, начистил до блеска ботинки и направился в дом Шуайнат. Сердце его стучало неистово — легко ли идти против всего света, если даже он состоит из жителей только одного аула Гулебки?!
Вздохнув полной грудью, Бахадур постучался в запертую дверь: вот-вот сейчас она откроется и появится светлое лицо Шуайнат. А если она не улыбкой, а криком встретит его, волчицей разъяренной накинется?.. Бахадур еще раз глубоко вздохнул и постучал громче. Дверь, так хорошо знакомая, открылась сама, необычно медленно и с протяжным скрипом. На порог, протискиваясь волосатым плечом, неуклюже вылез Синка-Саид.
— Кого ищешь, воробушек? — спросил он хрипло, будто жареных орехов наелся.
— Где Шуайнат?
— Она вышла, парень, вышла… — небрежно пережевывая что-то, ответил Синка-Саид.
— Куда?
— Замуж за меня вышла! Ха-ха-ха… Ты разве не знаешь? Бедняга, не оценили твоих заслуг! Да, по радио сейчас передавали о твоих успехах! Ну что ж, Бахадур, поздравляю! — впервые этот скупой на доброе слово человек назвал его по имени.
…Говорят, у голодного волка, что рыщет по следам отары, в желудке образуется клубок из шерсти овец… Бахадур почувствовал, как горло ему сдавливает такой же клубок из обид и упреков, не дает дышать. Себя, больше никого, винил он: «Разве так мужчины поступают?! Правильно она сделала! С такими, как я, иного быть не может. Что она могла подумать обо мне? Правильно она решила, так мне, щенку, и надо! Воробушек, неоперившийся…»
У ворот своего дома вспомнил слова отца: «Жизнь — это гора: когда одни поднимаются вверх, для других приходит пора спускаться…»
Ладно! Как бы неприступна ни была его вершина — он готов идти ввысь, что бы ни случилось.
Бахадур помедлил открывать дверь своего дома и долго, словно прощаясь, оглядывал родные Сирагинские горы, залитые солнцем. Он зажмурился не от слепящего отблеска снеговых вершин и синих глыб льда. Черный водопад видели его глаза, черный водопад, каждая капля в котором горела, как чешуя форели, играющей на перекатах горной реки.
Два старика
Два старика на привале долго и грустно молчали.
Сулейман из Дибгаши
Конечно, вы не были в наших краях, если до сих пор не знаете, кто такой Уста-Хабиб. У нас его знают все — и идущие вниз, и идущие вверх, а значит, все, поскольку идущих по ровному месту не часто встретишь в горах, это ведь не долины и не степи. «Горы — это горы, — глубокомысленно вздохнул однажды Уста-Хабиб и погладил огрубевшими пальцами белые хвостики усов, — и в горах, точь-в-точь как в жизни, друзья мои, одни поднимаются, а другие спускаются».
Но если вы не были в наших краях, то не можете вы знать и того, что означает имя Уста-Хабиб. Уста — это мастер, но в горах, казалось бы, небольшое это дополнение к имени не так-то просто в наше время заслужить: для этого недостаточно, чтобы и руки умели хорошо делать свое дело.
А руки Уста-Хабиба… Да будет он жить среди нас, пока он нам не надоест! А нам он никогда не надоест, потому что это такой человек, о котором никто ни одного дурного слова не скажет, — и это в наше-то бурное время, когда так легко задеть локтем другого и его же обвинить в неуклюжести!
Говорят, в детстве, когда Уста-Хабиб был еще просто Хабиб — не может же ребенок быть мастером! — он глотал яйца вместе со скорлупой, очень любил, значит, а после у него по этой причине собственный скелет стал, как говорят горцы, выше его самого. Высокий он! Но прожитые годы с такой силой давили ему на плечи, что в конце концов согнули его, правда, совсем немного. Другое дело — морщины, их у него на лице больше, чем колец на пне, по которым определяют и возраст дерева, и даже в какой год что случилось в лесу — гроза, дожди или пожары.
Сказать, что старик наш много чего перевидел и жизни, — все равно что ничего не сказать. Просто он тот самый человек, на котором жизнь молотила и выколачивала из своих колосьев зерно! А черты лица у него тонкие и резкие. Под горбатым носом топорщится усы, как два белых пера речной синицы — очень беспокойная птичка!
Старик любит рассказывать, особенно если слушатели сами не молчат, а вслух переживают, прерывают, спрашивают, поражаются какой-нибудь особенно красивой фразой — тогда глаза старика загораются, а костер беседы мечет искры, облизывая языком пламени небо.
С превеликой охотой рассказывает Уста-Хабиб о своих дальних странствиях в молодости, а ведь где только он, кажется, не бывал: в Бухаре и Самарканде, Москве и Костроме, Багдаде и Стамбуле, не забыл и удивительные ночи на берегу Волги, но главная роль в его воспоминаниях всегда отведена таким же, как он, мастерам, знаменитым умельцам — резчикам по дереву — красному и сандаловому, повелителям стекла. И при этом старик даст вам подержать в руках персидские, русские, индийские и египетские изделия из керамики, которыми битком набит его дом. А в конце рассказа он обязательно скажет: «Но поверьте, друзья мои, нигде не видел я места благодатнее родных Кубачей и моего аула, где я родился, где меня знает каждый камень и я знаю каждую надгробную плиту…»
Такой это человек, Уста-Хабиб!
Он — ювелир, он — тонкий мастер филиграни и непревзойденный эмальер. Он — человек, которому, как никому из нас, знакома великая радость удовлетворения своими трудами, хотя все мы, как говорят горцы, из-под собственных ногтей добываем себе на жизнь. Этот мастер подобен ребенку всякий раз, когда из-под его острого резца появляется на серебре или на золоте ладный узор, виток или просто линия небывалой красоты, когда он кричит: «Ай да молодец ты, Уста-Хабиб из рода Мисрихана, ай да мастер!» — и восторгается безмерно.
Согнувшись в углу комнаты над верстаком, погруженный в свою работу, он, когда доволен, мурлычет себе в усы любимую песенку: «Жизнь, как соленая вода, что и говорить! Чем больше пьешь, тем больше хочешь пить…» Эту песенку он слышал в детстве и запомнил ее, а ведь когда это было и сколько воды утекло с тех пор под железным мостом, что переброшен через ущелье Хиндах?..
Вот и сегодня наш Уста-Хабиб, закрепив на деревянном бруске уже готовую створку серебряного медальона, оттачивает свой резец на небольшом оселке, который в Кубачах называют ламташем. Ламташ — очень редкий камень, у златокузнецов он ценится чуть пониже самого золота, потому что только на этом камне отточенный резец может дать плавные блестящие линии так называемого белого узора. Проверив остроту резца языком, протерев платочком очки, к которым он привык за последние двадцать лет, мастер принялся за работу… Но что такое?! Резец, не послушавшись, скользнул по серебру створки. Сердце старика сжалось от обиды… Вторая попытка — и снова резец сорвался, да еще и вонзился в левую руку! Когда же такое случалось с ним? Кажется, ему было тогда семь лет и он впервые сел за верстак рядом с отцом… Да! Днем рождения человека в ауле мастеров считается вовсе не тот день, когда человек появился на свет с криком на устах, а тот, в который появляется у него в руках резец…