В этом ауле выбрал мой отец подарок для матери, когда она была еще невестой: шкатулку удивительной формы, словно оплетенную со всех сторон древесными корнями, крепко сцепившими стенки и крышку, отделанные затейливой инкрустацией из меди, мельхиора, бирюзы и крашеной кости. А что, если и мне повезет в Унцукуле? Вдруг у кого-нибудь хранится здесь ручка нагайки, принадлежавшей когда-то наибу Шамиля или самому Хаджи-Мурату? Ведь такую историческую вещь Серминаз наверняка оценит! А может, под одной из кровель Унцукуля хранится знаменитое ожерелье мастера Уста-Тубчи, десятилетия принадлежавшее нашей семье, а потом исчезнувшее бесследно?
Пока я распалял свое воображение и заранее радовался, словно уже держал в руках древнее сокровище, мимо меня пронеслась машина. В ней сидел человек в соломенной шляпе, и я сразу решил, что это, наверное, кто-либо из районных хакимов. Хаким значит «начальник». Когда одного аштинца спросили, много ли у него в ауле хакимов, он, говорят, ответил: «Валлах, дорогой, не знаю, но четырнадцать человек носят соломенные шляпы!»
А из приемника машины неслась задорная песня «Спешите на свадьбу мою!». Хорошее предзнаменование! Я надеюсь, что скоро будут съезжаться по горным дорогам и на мою свадьбу. Только бы поскорее преодолеть последнее препятствие к ней. Кто знает, может, это и удастся сегодня?
Мои мысли прервал задорный девичий смех. Рядом с дорогой, в унцукульском саду, девушки собирали абрикосы, и сразу было видно, что работают они весело, с охотой.
А я думал о своей Серминаз и вспоминал слова нашего старейшего мудреца Хасбулата, сына Алибулата из рода Темирбулата: «Трех вещей нет в этом мире: крышки для моря, лестницы до неба и лекарства от любви!»
В это время девушка в легком платьице, взобравшаяся по лестнице так высоко, что я нечаянно увидел ее ножки, закричала подругам:
— Не ешьте плодов с этого дерева!
— Но почему, Хамис? Ведь они самые спелые! — кричали подруги.
— Это самый опасный сорт — «Ислам кахайте»! — «Убившие Ислама»! Стоит их попробовать, как хочется съесть еще. И даже когда ты сыт, глаза все равно остаются голодными. Сорт этот происходит из Цудахара, и там от этих абрикосов, говорят, умер некий Ислам…
— Знаем мы тебя, Хамис! То ты нас песни петь заставляешь, то пугаешь, — лишь бы мы не ели.
— Конечно! Если столько съедать, что же останется колхозу?
— Ничего, нынче лето щедрое, абрикосов всем хватит. А коль тебе песни хочется, так почему сама не поешь?
— Да, да, спой ту самую, что поет Батыр под твоим окном! — хором закричали девушки.
Хамис спустилась с лестницы и, подбоченясь, прошлась меж деревьев, подражая движениям юноши, потом сделала вид, что заламывает папаху, и, ударив по струнам воображаемого чугура, запела, меняя голос, чтобы он походил на мужской:
Хотел бы быть я
Ребенком малым,
Чтоб на груди ты
Меня качала,
Чтобы спала ты
Со мною рядом,
Чтоб не спускала
С меня ты взгляда.
Чтобы слезники
Со щек стирала,
И утешала бы,
И ласкала.
Разбить я скалы
Готов башкою,
Чтобы была ты
Всегда со мною.
Девушки дружно захохотали.
— Ну, а как же ты ответила? Неужели оставила без ответа?
— Я тоже спела ему песню.
— Какую? Какую?
— А вот какую. — И Хамис, уже не изменяя голоса, запела:
Носишь папаху
Ты набекрень.
А под папахой —
Буковый пень.
Песни поешь ты
Как соловей,
Просишь, чтоб стала
Милой твоей,
Только имей это
Твердо в виду:
Я не приду к тебе,
Я не приду!
Рви свои струны,
Пой соловьем,
Но никогда мы
Не будем вдвоем.
Тут девушки заметили меня и стали перешептываться, стреляя глазами в мою сторону. А я стоял, любуясь ими, пока одна из них, самая, видать, озорная, та, что пела, с задорным лицом и чуть косящими глазами, не подошла к самому забору и не уставилась на меня.
— Ты чего глазеешь, парень?
— Да вот нравится мне сад с такими чудесными плодами, — сказал я, указывая на девушек под деревом.
— На чужие плоды не заглядывайся: ослепнуть можно!
— Хороши ласточки, да врозь летят, — сказал я про ее глаза, чтобы не задавалась.
— Хоть врозь, да любого зубоскала разглядят, — отрезала девушка и подняла с земли довольно длинную хворостину.
Снова вспомнив о шутке, которую сыграли со мной ицаринские девушки, я решил убираться подобру-поздорову. А они, наверное, и впрямь что-то затевали, потому что, когда я поспешно пошел прочь, девушки с досадой защебетали у меня за спиной: «Испугался! Ах, какой робкий! А мы-то его абрикосами хотели угостить!»
Нет уж, милые, не знаете вы, видно, любимого изречения моего дяди: «Жизнь — дорога, а дорога — учеба». Действительно, кое-чему я уже научился в пути и потому, не оглядываясь, поспешно унес ноги от веселых унцукульских девушек.
4
В ауле Унцукуль, кроме босых детишек, резвящихся у родника, никого не было видно, словно все жители куда-то сбежали. К кому же мне обратиться? В каком доме попросить пристанища? Будь дело вечером, пошел бы я на гудекан. Но сейчас небо было голубым, как древний поднос, подаренный мне в Чиркее, и солнцу предстоял еще долгий путь, прежде чем оно уйдет на отдых за горы.
Дядя не раз советовал мне: придя в незнакомый аул, оглядись и выбери подходящую саклю. Прикинь, хороша ли она и сам-то ты достаточно ли хорош для нее. Подумай, могут ли тебе там обрадоваться, или ты окажешься в тягость. Горцы славятся гостеприимством, и потому особенно горько бывает ошибиться в хозяине.
С самим Даян-Дулдурумом однажды произошел случай, позорный для всего Дагестана. Встретил он, въезжая в аул Урахи, своего старинного кунака, человека по имени Кабулдан. Жил Кабулдан в вечном страхе перед женой, которая была из очень почтенного рода. Но никак не мог этот человек с нею развестись и потому молча сносил все ее скандалы. Встретив Даян-Дулдурума, несчастный испугался, что жена станет пилить его за гостя, и потому, отведя глаза, попытался пройти мимо дяди, словно бы не узнал его, хотя не узнать Даян-Дулдурума может только слепой, да и то если он пьян.
Дядя мой никому подобных выходок не прощает. Сделав радостное лицо, он остановил Кабулдана и завел с ним разговор о житье-бытье. Как ни юлил Кабулдан, но мой дядя добился-таки своего, и Кабулдан пригласил его в гости. Но по дороге урахинец придумал, как избавиться от нежеланного кунака. Он подвел моего дядю к воротам старой мечети, на которых висел огромный заржавленный замок, и сказал с притворным сожалением:
— Ах, братец, жены-то, оказывается, дома нет! Клянусь, я этого не предполагал. Но приходи в другой раз, благо дорогу ты теперь знаешь…
Посмотрел, говорят, мой дядя на тропинку к мечети, заросшую сорной травой, и, глядя в глаза Кабулдану, сказал многозначительно:
— Скосить бы надо!
Кстати сказать, в горах у нас есть аулы, где людей так и называют: «Этот, мол, из рода, где лепешки в золе пекут», «А этот из тех, кто крапивой питается», «А вот тот из тех… Да разве разберешь их! Неважный у них род, ничем не примечательный».
Так вот, Кабулдана прозвали Пятном на курдюке. Род его славится скупостью и неуживчивостью. Говорят, что издавна висит у них на террасе курдюк, круглый, как полная луна. Когда Кабулдан был уже юношей, он спросил свою мать, почему на курдюке сбоку пятно.