Не выдержало сердце горского Отелло, лопнуло его терпение, пошли дома ссора за ссорой.
— Ты меня не любишь, — мрачно говорил Сугури.
— Нет, я люблю тебя, я тебя очень люблю.
— Но еще больше ты любишь танцы.
— А как же не любить мне свое искусство? Я приношу людям радость и радуюсь сама. Тебе ведь приятно, когда аплодируют твоему мастерству на канате?
— Я другое дело. Я муж, я горец, это моя работа. А ты только и мечтаешь об ансамбле «Лезгинка».
— Да, я мечтаю об этом…
— Вот я и говорю, что ты хочешь меня покинуть!
— Но мы вместе туда поступим!
— А я не хочу.
— Не хочешь — как хочешь. Но не сердись на меня, я люблю и тебя и танцы.
И пришло как-то в голову Сугури испытать, кого же больше любит Чата: его или танцы и ансамбль «Лезгинка»? Взял он свой конопляный канат, по которому ходил с балансиром на представлениях, привязал к потолочной балке посреди комнаты, сделал петлю, подставил табуретку — в общем, все приготовил, чтобы повеситься. Но расставаться с жизнью ему все же не хотелось, и он сделал второй узел для страховки.
Услышав шаги на лестнице, Сугури выбил табуретку и повис в петле. Вошла Чата. Невозможно описать, что было с нею при виде такой жестокой картины. Бедная женщина чуть не сошла с ума, она рыдала, рвала на себе волосы, проклинала себя и свои танцы…
Сугури продолжал свой рассказ со слезами на глазах, а у меня мороз по коже пробегал.
Она выбежала из комнаты в ту самую минуту, когда я уже поверил, что она любит меня больше всего на свете. Я готов был воскликнуть: «Чата, любимая моя, я жив, не мучься и не терзай себя, я жив!» Я хотел освободиться от каната и броситься за ней, но не тут-то было! Без опоры под ногами распустить узлы было не просто. А жена моя, я слышал, отчаянно рыдала на улице.
Хозяйка дома, где мы тогда жили, первой вбежала в комнату, где я висел. Избегая смотреть в мою сторону, она причитала: «Да откроются пред тобой пошире райские врата, бедный мученик! Из-за нас, женщин, все беды мужские! Я ведь так и знала, что все эти танцы добром не кончатся. Эх, Сугури, и угораздило же тебя в твои-то годы надожить на себя руки!» А сама направилась прямо к сундуку, где моя Чата хранила свое добро и платья для танцев, которые сама себе шила. «Пусть будет это милостыней для меня!» — сказала старуха и стала совать себе за пазуху и в шаровары то платья, то отрез, то украшения — в общем, все, что под руку попадало. Ну и слаба же она была на то, что плохо лежит! Недаром в ауле про нее говорили, что она из общей пекарни чужие чуреки крала, а однажды даже из мечети унесла коврик для намаза.
Но не мог же я позволить ей на моих глазах вытащить все добро Чаты! И я крикнул из петли: «А ну, клади все на место!»
Это были для меня роковые слова, а для нее тем более. Вскрикнув, она упала замертво, будто молнией сраженная. Позже врачи установили, что смерть наступила от разрыва сердца. Но разрыв разрывом, а убил-то я ее! Вернее, мои слова. И тут же меня исключили из комсомола, судили и приговорили к исправительно-трудовой колонии.
Два года работал я в каменном карьере, да так, что три пота с меня лилось. Вот так и стал я убийцей, — глубоко вздохнув, закончил он рассказ.
— Но ведь ты сказал, что убил троих, если не больше.
— Так и есть. Разве не равносильно убийству, что я потерял свою любимую жену? Я вот сейчас иду от ее родителей, они наотрез отказались вернуть мне мою Чату, да и она разговаривать со мной не захотела. Выходит, что как жену я убил и ее. Вот уже двое!
— А третий?
— А третий я. Можно ли считать меня живым, если ни друзьям, ни родным я не могу на глаза показаться? И теперь я думаю, что зря всерьез не повесился. Хотел вроде испытать, а сейчас, кажется, так бы и наложил на себя руки, — сказал он и, щелкнув затвором, спрятал свой амузгинский нож.
Вот так убийца! Недаром горцы говорят: не вешайся на виду — людей насмешишь. Я просто не знал, как отнестись к этому рассказу. Смешной случай, но сделал человека несчастным. Услышь эту историю мой дядя Даян-Дулдурум, он бы надорвал живот от смеха. Но я, глядя на этого удрученного человека, не мог даже улыбнуться. Если бывают в жизни смешные трагедии, то это она и есть.
— Куда же ты направляешься?
— Куда ноги приведут.
— Как это?
— Может, к виноградарям подамся, утопить свое горе в вине, может, к рыбакам — сейчас, говорят, путина начинается. Может, лодка моя перевернется в море и я пойду ко дну — плавать-то я не умею. Утону — тем лучше. Мне сейчас все равно — море или небо, мороз или жара… Я готов пойти на все, лишь бы смыть с себя позорное пятно убийцы. Я даже просил, чтоб меня вместо собаки в ракету посадили и в небо запустили, черт со мной!
— Ну и что?
— Ничего. Ответили: «Не представляется возможным». Коротко и ясно. А жизнь без жены для меня не жизнь.
— А ты, чем горевать, женись на другой.
— Эх, ты! Молодой еще, ничего в любви не понимаешь… Ты хоть раз в жизни влюблялся?
— Конечно, — обиделся я. — Много раз!
— Ну, это, друг, не любовь! — Мне даже стало как-то не по себе, что убийца назвал меня другом. — Это как бабочка с цветка на цветок порхает. А любовь — это стремление к одному-единственному в мире цветку. Нет, никогда в жизни я на другой не женюсь.
— Ну, а если твоя Чата не вернется?
— Все равно я только ее буду любить.
Дороги наши расходились — мне надо было на север, а он пошел на восток, к Каспию, все дальше и дальше от своего аула Цовкра. Попрощались мы, я пожелал ему удачи и направился прямиком в древний аул Губден.
3
Издавна по Стране гор идет слава о губденских красавицах. Многие певцы воспевали героя, которому посчастливилось встретить девушку из Губдена. Пятнадцатидневная луна сияет, как лицо этой горянки, а двухдневная луна тонка, как ее стан.
Даян-Дулдурум много рассказывал мне о Губдепе. По его словам, если и сохранился в Стране гор аул, где верующих больше, чем неверующих, то это Губден. А ведь раньше его жителей называли гяурами, потому что они в мечеть приходили со свечками, словно в церковь, и вместо суры Корана распевали песни слепого певца.
Говорят, свалились в один год на губденскую женщину три несчастья: муж умер, сдохла коза и мачайти сносились. И закричала она, обратив взор к небу:
— Эй ты! Здорового мужа убил, козу собакам отдал, мачайти стоптал! Слезай вниз, синезадый, я тебе покажу, как в мирские дела вмешиваться!
Вообще все горцы в прежние времена считались плохими мусульманами. Сказал же о нас как-то умный человек, что скорее горец откажется от ислама, чем от обычая предков, пусть даже это будет обычай без штанов ходить.
А в наше время губденцы, видно, решили наверстать упущенное по части общения с небом. Хотя мулла у них в ауле такой мошенник… Но с ним мы еще встретимся.
Основан был Губден на холмистых песчаных предгорьях еще во времена Тимура, к имени которого горцы прибавляли «ланг», что значит «хромой». В борьбе с этим жестоким пришельцем отличился некий горский вождь по имени Губден. Был он крив на один глаз, и потому битву, которая произошла у Тимура с Губденом недалеко от Шам-Шахара, горцы до сих пор называют битвой кривого с хромым. Когда кривой почувствовал, что хромой теснит его к горам, он остановился со своим малочисленным отрядом на том месте, где сейчас стоит аул Губден. Приказал разбить шатер и сказал воинам: «Назад ни шагу! Ждите меня здесь до первой звезды, а если я не вернусь к тому времени, то первыми убейте мою жену и дочь». Вскочил он на коня и был таков.
Примчавшись в стан хромого, он сразу предстал перед ним.
— Я, кривой, хочу задать тебе, хромому, один вопрос: если мать обидела тебя, неужели ты думаешь, что, завоевав весь мир, перестанешь хромать?
Призадумался хромой: никто еще не смел обращаться к нему со столь дерзким вопросом. А ведь действительно, хоть весь мир завоюй — хромоты не скроешь!
— А что же мне, по-твоему, делать, чтобы хоть скрыть хромоту?