Тогда кубачинцы решили пожаловаться самому белому царю. Они собрали деньги на дорогу своему прославленному земляку Мунги Ахмеду и попросили его стать их ходатаем перед царем.
Мунги Ахмед знал русский язык, так как побывал и у тульских оружейников, и у златоустовских мастеров чугунного и железного литья, и у палехских мастеров рисунка по дереву. Знал он и грамоту, хотя, может, и не так блестяще, как наши теперешние школьники. И он действительно дошел до царя. Но монарший ответ гласил: «Исполняйте приказ старшины: читайте ясин!» С этой резолюцией, начертанной по-арабски, и отправился поэт в обратный путь.
С тяжелым сердцем возвращался он на родину: деньги аульчан были истрачены без толку. На каждом привале доставал Мунги Ахмед прошение с высочайшим отказом и все раздумывал, что же он скажет землякам? И на одном привале взял поэт в руки перо и чернила и самую малость подправил арабскую вязь.
Молва о возвращении Мунги Ахмеда обогнала коня, на котором он скакал, и уже в долине Апла-Ку его встречали и стар и мал, на лицах земляков Мунги Ахмед прочитал горечь и тревогу, а вопрос был один: «Чем же ты утешишь нас в этот мрачный день?»
Мунги Ахмед спешился, поздоровался с земляками и сказал:
— Почему же в мрачный? Я привез вам, добрые люди, ответ царя! — Он вытащил из кармана бешмета бумагу. — Здесь написано: «Исполняйте приказ: по старшине читайте ясин!»
— Что это значит — «по старшине»? — не поняли взволнованные слушатели.
— Это значит, почтенные, что пора убрать старшину с нашей дороги!
И едва сказал это Мунги Ахмед, как у всех вырвался вздох облегчения. И люди бросились в пляс и плясали кто как мог, обнимаясь, выкидывая самые головокружительные коленца…
Теперь уже удивился Мунги Ахмед:
— Что тут у вас происходит?
— А то, дорогой ты наш вестник, — ответил поэту Хасбулат, сын Алибулата из рода Темирбулата, — что мы уже убрали его.
— Кого?
— Нашего старшину.
— Вот это русская школа! — воскликнул поэт, подбрасывая свою потрепанную папаху. — Впрочем, мужчина и в дырявой шапке остается мужчиной, а где вы видели богатого поэта?
Но самое странное, что по поводу смерти старшины Омар-Ата даже следствия не было. Наместник Кавказа лишь приложил к рапорту о смерти резолюцию белого царя, слегка отредактированную в пути поэтом Мунги Ахмедом.
Вот эту историю я и поведал почтенным чарахцам.
7
Я, конечно, больше хотел бы усладить свое проголодавшееся нутро хорошим хинкалом или пирогами с крапивой, но пока что никто на гудекане и не собирался приглашать меня в гости, никто даже не спросил, устал ли я с дороги. Дядя на моем месте давно бы воскликнул: «А хорошая вещь хинкал!» — и этим тонко напомнил бы, что ему хочется поесть, да и поспать не мешало бы с дороги. Но я не решался намекать на ужин, и пока что мне предстояло послушать веселую песню.
— Какую же песню мне спеть? — спросил владелец кумуза, чарахский певец Абу-Муслим, настраивая свой инструмент. — Давайте я спою ту, которую еще никто не слышал на гудекане. Называется она «Свекровь и невестка».
— Хорошо, давай, — сказал Шах-Алим и перестал перебирать четки.
По наступившей тишине я понял, что чарахцы любят и чтят своего певца, не то что губденцы, которые даже в наши дни пение считают позором и не выдают своих дочерей за певцов, за такого даже, как прославленный Али-Султан.
Тихо, будто издалека, зазвучали струны кумуза, все затаили дыхание, певец вскинул голову и запел высоким, почти женским голосом, вызвав улыбки на лицах:
…— Расскажи-ка мне, жена
Моего сыночка,
Провела ли ты одна
Нынешнюю ночку?
Что-то вроде на заре
Дверь твоя скрипела…
— Что вы! Это на дворе
Вьюга песни пела.
— С кем же говорила ты?
Был твой голос слышен!
— То мяукали коты
На соседней крыше.
— Ни покрышки и ни дна!
Но бывало ль в мире,
Чтоб жена была одна,
А ноги — четыре?!
— Раздвоилося в глазах
У тебя с похмелья!
Ведь не сплю я в башмачках —
Ставлю у постели!
— Но свидетель — лунный свет,
Я клянусь аллахом:
На подушке было две
Головы лохматых!
— Совесть у меня чиста:
Рядом с головою
И не что иное.
— Вахарай!
[10] Да не греши,
Лживая порода!
У чухты усов в аршин
Не бывало сроду!
Мгновение все молчали, а потом словно загрохотал гром — это хохотали горцы, ударяя в ладоши, тряся головами так, что подпрыгивали длинные усы. Долго благодарили они певца, а потом хором повторили последний куплет:
Вахарай! Да не греши,
Лживая порода!
У чухты усов в аршин
Не бывало сроду!
Даже луна, казалось, смеялась в небе, тем более что свекровь и ее призывала в свидетели.
Мне самому очень понравилась эта песня, быстрая и задорная. Помню, я как-то написал одно стихотворение и послал в газету. Вскоре пришел ответ следующего содержания: «Ваши стихи опубликовать не можем ввиду того, что в них нет того, чего бы мы хотели». А что они хотели, это не было указано, только была приписка: «Стихотворение должно иметь начало и особенно конец». Да, только теперь, прослушав эту песню, я понял, что стихотворение действительно должно иметь конец. Жаль, что не было здесь моего дяди Даян-Дулдурума. За такую песню он снова отдал бы своего коня с седлом и хурджинами. Но я, когда встречусь с ним, постараюсь воспроизвести, что запомнил, — пусть хоть мне подарит, что сможет, я ведь ему все-таки не чужой…
Но песня песней, а я всерьез забеспокоился: кто же из почтенных чарахцев пригласит меня к себе? Обычно такой вопрос решает на гудекане старейший, и я надеялся на Шах-Алима, но его вдруг позвали домой, так как их ослица в столь неподходящий час собралась рожать. В это же время к моему соседу с жирными усами и сытой отрыжкой подбежала внучка и закричала во всеуслышание: «Деда, деда, скорей! Кошка утащила курдюк, которым ты после хинкала усы мажешь!» Старик вскочил как ошпаренный, за ним покатился громовой хохот. Так вот оно что! Мы-то удивлялись, откуда у него каждый вечер жирное мясо для хинкала! А он лишь усы мазал! Бедняга, что будет делать без курдюка?
Теперь и я вовсе не мог сказать, как поступят со мной чарахцы. Был поздний час, гудекан постепенно пустел, все расходились по домам, где их ждал добрый ужин. Разговоры о завтрашнем дне, о работе в колхозных садах и на полях постепенно замирали, а я все не решался напомнить хозяевам, что сижу здесь в ожидании приюта. Те, кто помоложе, наверное, уходили с гудекана с мыслью: «Если я предложу этому молодому человеку быть моим кунаком, то старшие обидятся». А те, кто постарше, расходились по домам, думая: «О чем я буду говорить с этим юнцом, если приглашу его, — ведь у него еще молоко на губах не обсохло. Молодой — пусть идет к молодым». Наконец, кроме меня, на гудекане остались всего двое горцев — Хасан и Хусейн. Они мялись на месте, лениво переговаривались о погоде, поглядывая то на небо, то на меня, успели поделиться мыслями и о прополке, и о работе на водоотводном канале. Но вот терпение Хасана лопнуло. Он обратился ко мне: