Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А вдруг это папаха Бахадура? — неожиданно спросила Бэла, и мне послышалась в ее голосе какая-то грусть.

— Бахадура? Но он же совсем еще мальчишка! — безжалостно произнесла Серминаз. И тут же добавила: — Хотя, знаете, девушки, честно говоря, чем-то он мне по душе. Только вот нос…

— Да уж нос у него, что плотничий топор, — заметила одна из подружек.

— Но в этом ли дело, сестрицы? Характер у него еще причудливее носа — необузданный какой-то, непутевый, неудачливый… Просто даже жаль его!

— Нет, что ты все-таки сделаешь, если это папаха Бахадура? — настаивала на своем Бэла.

Тут я не выдержал: призналась же Серминаз, что я нравлюсь ей больше, чем другие. И, не дожидаясь, пока она выбросит мою папаху за окно, я закричал:

— Серминаз, это моя папаха, моя!

Девушки кинулись к окну. Погасили свет, и теперь они, безусловно, видели меня, тем более что, рискуя свалиться, я стоял на самом краешке крыши.

Серминаз изменилась в лице. Одним лишь взглядом, молча, я молил ее оставить мою папаху, но, с укором взглянув на меня, она швырнула ее за окно, да так небрежно, что та, как в пропасть, провалилась в уличную тень.

— Что ты сделала со мной! — невольно крикнул я. — Лучше бы меня туда столкнула!

Девушки с молчаливым участием глазели на меня, а Серминаз насмешливо спросила:

— Тебе так дорога эта папаха?

— Нет, но ты выбросила мое сердце!

— И тебе это тяжело? Ты забыл, что сказал по этому поводу Мунги Ахмед? Ах да, ведь ваш род его не признает. И вообще, разве он поэт по сравнению с тобой?

— Смеешься?! А я на рассвете ухожу…

— Уходишь? Неужели за подарком? И кому же ты его предназначаешь?

— Тебе! Тебе, Серминаз, хотя ты и коварна и жестока!

— Девушки, заткните уши! — засмеялась Серминаз. — Сейчас мы будем объясняться в любви! — И она снова обратилась ко мне: — Говори же!

Подружки сделали вид, что заткнули уши, но известно, что если женщине даже свинцом их залить, она все равно ухитрится подслушать… Я попросил жалобно:

— Серминаз, выйди хоть на минуту, мне надо поговорить с тобой наедине!

— Говори при всех! — потребовала Серминаз.

— Откуда в тебе эта гордость, эта резкость? — вырвалось у меня, и тут я уже не мог остановиться: — Ведь тебе на глаза людям показываться должно быть стыдно, не то что смеяться над ними!

— Почему? Что-то ты разошелся, Бахадур!

— Потому что… — Я замялся. — Вот я и хотел узнать, правду ли говорят о тебе?

— А если правду? Ты хочешь сказать, что больше не любишь меня?

— Если бы я мог это сказать!

— Так чего же ты хочешь?

— Ничего! — в отчаянии воскликнул я.

— Тогда прощай! Походить по свету тебе не мешает — проветришь мозги!

— И ты ничего не скажешь мне на прощанье?

— В добрый час! Что же еще я могу сказать?

— Хоть одно слово любви! — взмолился я.

— Может, еще и поцеловать тебя? — Она засмеялась. — Слышите, девушки, чего он захотел!

Я смутился. Я готов был провалиться сквозь крышу в чужой дом. Но злость только распалила мои чувства, и громко, как заклинание, я произнес:

— Ты еще услышишь обо мне, Серминаз! Бахадур вернется в аул!

— Не забудь подобрать папаху!

— Нет! Рука моя ее не коснется!

И я отправился восвояси.

…А сейчас вот сижу и философствую, и чем глубже влезаю в эту философию, тем труднее вылезти из нее, как тому жадному коту, что протиснул голову в узкое горлышко кувшина и вылизал всю сметану, а вот вытащить ее уже не может…

3

…Так я философствую и не трогаюсь с места, а от пирога моего тем временем остался один запах. Я встал и перекинул хурджины через плечо. Но раньше пирог уравновешивал мои инструменты, а сейчас их пришлось разложить в две сумы, чтобы было удобнее нести. Теперь все в порядке, только не знаю, по какой дороге отправиться. Правы те, кто говорит, что первый шаг — самый трудный. Особенно если не знаешь, в какую сторону его сделать. И тут я вспомнил, как в таких случаях поступал мой дядя. Я закрыл глаза, поджал левую ногу и крутнулся на правом каблуке — куда покажет мой нос, туда и пойду. Проделав это, я осторожно открыл правый глаз. Нос уперся в куст крапивы, и я вспомнил, какие вкусные пироги с крапивой печет моя мать. За крапивой в низине расположилось картофельное поле, а дальше — наш знаменитый лес диких фруктовых деревьев. Я понял, что мой знаменитый нос ошибся, свернул с пути истины. Пришлось снова закрыть глаза и опять крутиться. На этот раз передо мною оказалась резная могильная плита, где под датой «1940» было высечено: «Он предпочел уйти сам». Могила самоубийцы! Нет, и на этот раз нос оплошал. Я снова начал крутиться на одной ноге, как юла, но голова у меня закружилась, и я свалился ничком, едва не сломав свой природный путевой указатель, оказавшийся как раз посреди дороги на Юждаг. Задача была решена!

В это время надо мной раздался незнакомый голос:

— Ты сам встанешь или, может, мне сойти с коня и помочь?

Я поднял голову и сначала увидел замершие, стройные, как у красавицы, ноги коня, потом разглядел в стременах ноги человека и лишь после этого — самого всадника. Это был парень немногим старше меня, улыбающийся, краснощекий. Он был в запыленных от езды сапогах, в галифе из темно-синей диагонали, в клетчатом пиджаке, а на голове папаха из серого каракуля.

— Ты что, колодец бурить собрался? — спросил всадник.

— А зачем? — не понял я и, вскочив, стал отряхиваться.

— Вот и я думаю: незачем. А то еду, смотрю и никак не пойму: крутишься на одной ноге, словно другого дела не нашел.

— Нашел, — сказал я.

— Что нашел? — Он говорил с ухмылкой, как с каким-то глупеньким.

— Дорогу нашел, — сказал я твердо и даже строго, чтобы сбить с его лица эти ухмылочки.

— Ах, дорогу! Ясно… — Он скривил губы, словно надкусил недозрелую сливу. — Может, в таком случае ты и мне подскажешь дорогу?

— А куда тебе ехать?

— В долину реки Рубас.

— Заблудился?

— Да, я здесь впервые.

— Ну так вот, дорога к реке Рубас — та самая, что я сейчас нашел.

— Значит, мы попутчики, — улыбнулся незнакомец.

— Нет, — ответил я.

— Почему?

— Потому, что пеший конному не товарищ.

— Ну, это дело поправимое. — Незнакомец понял мой намек по-своему и быстро спешился. Я-то думал, что он меня пригласит с собою на коня, но он рассудил иначе, и я не стал настаивать: дядя говорит, что хорошему коню кнут не нужен, а мужчине и намека достаточно.

— Ну что же, в таком случае — в путь! — сказал я, но не успел сделать того самого первого, самого трудного шага, как был ошарашен вопросом незнакомца. Без тени смущения он спросил меня:

— А что это за аул виден отсюда?

Это задело меня за самое сердце. С молоком матери я впитал чувство, которое горцы называют гордостью за родной аул, — ведь это и есть чувство родины, без которого не прожить человеку!

Спустится горец из аула в город свой, что на прекрасном, но пусть еще не благоустроенном берегу Каспия, а душой всегда будет тянуться к родным вершинам. Привыкнет со временем к своему городу, и тогда даже в Москве будет скучать он по Махачкале. Но вот полюбится ему столица, и если случится побывать в чужеземных странах, и во сне и наяву будет мечтать поскорее вернуться в Москву и ни на какие блага не променяет он этого чувства. Велико это чувство, и поэтому велика и гордость за свой аул.

Я простил бы незнакомцу и то, что он заплутался, и то, что меня за дурачка принял, но как можно простить, что он не признал знаменитейшего селения Страны гор?

— Так ты не знаешь, что это за аул перед твоим носом? — переспросил я, сдерживая обиду.

— Потому и спрашиваю…

— Это-то меня и удивляет! — Я не мог удержаться от язвительного смеха.

— Хи-хи-хи! — передразнил он меня. — Ничего нет удивительного.

— Да как же нет? Ведь перед тобой аул Кубачи!

— Ну и что же?

Это было уже слишком. Хорошо, что поблизости не оказалось моего дяди, он показал бы ему это «ну и что же»! Но и я, племянник знаменитого Даян-Дулдурума, таких вещей не прощаю. Я схватил незнакомца за пояс — а пояс был серебряный, кубачинской работы — и встряхнул его как следует. Потом сунул руку в его карман и безошибочно вынул портсигар тоже кубачинской работы, затем взял уздечку коня, украшенную серебряными бляхами мастера из Кубачи, и показал ему все это, не говоря ни слова. Как же это можно носить наши изделия и, увидев аул Кубачи, говорить «ну и что же»! Вот до чего доходят люди — на родное и смотреть не хотят, а каким-нибудь заморским безделушкам поражаются. Привез как-то мой односельчанин из Парижа простую зажигалку — неплохая штучка, но ведь дед его еще при белом царе делал вещицы похитрее, а внук об этом забыл.

39
{"b":"849736","o":1}