И мне думается, что именно благодаря такому расположению в нашем прекрасном и величественном ауле случаются не без участия человека самые странные происшествия. Если в нижнем квартале распространится слух, что некая женщина счастливо разрешилась от бремени, подарив мужу сына, то до верхней «ступени» аула эта весть дойдет в таком виде, что люди спустятся оттуда с хмурыми и мрачными лицами, бормоча отрывки заупокойной молитвы, а недоумевающим родителям скажут, что им сообщили, будто скончался отец новорожденного. Если в средней части аула какой-нибудь златокузнец смастерит необыкновенной гармонии и красоты узкогорлый серебряный кувшинчик для прославленного дагестанского коньяка марки «Черный тур», то верхние жители услышат, будто мастер превратился в беспробудного пьяницу, а нижние — что он в погоне за оригинальностью смастерил котел без дна.
Казалось бы, зная все эти странности эфира, я мог остаться совершенно хладнокровным к выдумкам и басням о Серминаз. Но сердцу не прикажешь, особенно когда языки чернят самое святое для тебя существо. Да, не сегодня сказано: «Стальная стрела попадает в тебя, оловянная — в соседа».
А вдруг в карканье этих ворон есть частица правды? И не потому ли моя сдержанная и всегда невозмутимая мать пришла в такое бешенство при одном упоминании имени Серминаз?..
Едва я произношу это имя, пробую его на язык, как оно разбивает сомнения и сверкает всеми гранями, как алмаз в песке. И стоит лишь на мгновение выключить Серминаз из памяти, как все становится неясным, темным, будто под покровом ночи. Где же узнать правду? У ее отца Жандара? Но он со мной и разговаривать не станет. Я знаю наших отцов! Они вообще не говорят о женах и дочерях, считая такой разговор ниже мужского достоинства.
Спросить у самой Серминаз? Да мой язык приклеится к нёбу и гортань пересохнет, едва я подойду к ней. Это только сейчас он болтается свободно. При ней же я сразу немею.
Или, может, вообще не думать о ней? Ведь если Серминаз так тревожит мое сердце сегодня, что же станется с ним, когда по какому-нибудь счастливейшему стечению обстоятельств она действительно станет моей? Не думать? Да как это возможно? Но почему я так стремлюсь завоевать именно ее сердце, когда она столь неприступна? Или потому она и неприступна, что чувствует за собой грех? Но тогда не лучше ли последовать совету моей матери и дяди, — ведь они же наверняка хотят, чтобы я был счастлив, чтоб не ошибся в свои двадцать лет!
По странному течению мыслей я вдруг стал вспоминать всех девушек, которых перечислили дядя и мать. Бэла — дочь нашего председателя Омара, моя бывшая одноклассница, внешне не уступила бы знаменитой лермонтовской героине, а душой даже богаче ее… Саида, наша дальняя родственница, сложена грубовато, но именно на таких девушках женились сулевкентцы весной, чтобы к осени иметь в хозяйстве лишние рабочие руки. Лейла приятна во всех отношениях, она депутат сельского Совета, но капризна, как погода в Кубачах. Зухра? Вряд ли такую Зухру видел хоть один Тахир, но она, говорят, ждет своего Тахира, которого зовут Султан, с военной службы из-за Полярного круга. Хамис, Чегери, Нина, Зарема, Джамиля… Всех я представил себе, но и это не успокоило взволнованную случайно услышанными словами душу, хотя я сдерживаю себя, как сдерживают только что прирученного скакуна. Стоит лишь опустить поводья — скакун со всего разбега врежется в табун и раздавит тебя в лепешку. Стоит и мне лишь немного расслабить волю, как я могу совершить необдуманный поступок, а потом всю жизнь буду каяться и причитать: «Эх, где вы, мои двадцать лет!»
2
С этими тревожными мыслями, что кружились в голове, как снежный вихрь в ногайской степи, я поднялся на второй этаж нашего дома и в раздумье облокотился на резные перила балкона. Подобно падающей звезде, мозг прорезали оброненные кем-то на гудекане слова: «Пришло время жениться, говоришь? Тогда вешайся, друг, вешайся, чтобы потом не жалеть!»
Но неужели так плохо быть женатым? Почему же тогда так мало на земле холостяков? И следует ли мне прибиваться к этой ничтожной группе отверженных? Не лучше ли все-таки кинуться в кипучие морские волны, чем прозябать на необитаемом островке?
Ветер распахнул дверь передней комнаты, где у кубачинцев обычно находится камин с резным каменным наличником, и мои мысли прервал голос матери. Она все еще не могла успокоиться и продолжала бурлить.
— У-у, попадись он мне под горячую руку, я показала бы ему, кого выбирать в невесты!
— Ну, хватит, хватит, трижды три — девять, успокойся! На вот, выпей водички! — Даян-Дулдурум все пытался ее уговорить.
— Не хочу, сам пей! Вот и дождались мы неприятностей от этого байтармана!
— Айша, не ты ли рисовала своего сына кошкой, а вырастила тигра? Еще два года назад я говорил, что пора подумать о нем! Говорил я или нет, трижды три — девять?
— Ну и что из того, что говорил? Не говорить надо было, а делать!
— Да, рискни при твоем-то характере что-нибудь сделать наперекор! Выдоить молоко легко, а вот попробуй вдоить его обратно!
— Ты о себе больше беспокоишься, чем о племяннике. Если на ишаке, свалившемся в пропасть, не было твоего хурджина — что тебе до ишака? Не так ли?
— Я этого не отрицаю. Не люблю стряхивать крошки с чужой бороды. Я уже устал убеждать тебя! Пятнадцать лет!
— Какой же ты мужчина, если пятнадцать лет разговариваешь? Где подарок, от которого я бы растаяла? Вот если бы ты нашел знаменитое ожерелье мастера Тубчи…
— Ну и высоко же ты себя ценишь! Ожерелье мастера Тубчи не смог вернуть в аул ни один джигит…
— А ты, я вижу, хочешь дешево отделаться!
У меня в крови ненависть к сплетницам, кляузникам и анонимщикам. Будь моя воля, я бы перевешал их по всем столбам аула вверх ногами. Не люблю я и людей, которые с ухмылкой подслушивают чужие разговоры. Но Даян-Дулдурум и моя мать не были мне чужими, да и разговор их касался меня. Поэтому я не подал голоса. Мне хотелось узнать, догорел ли уже весь этот сыр-бор. Но последние слова дяди насторожили меня.
— На тебя надежды мало… — говорила мать. — Придется мне самой выпрямить тот узор, что искривил мой сын.
— Ой, боюсь, что это уже поздно. Слишком тонкий узор — поломаешь!
— Ты слепец и не видишь, что покривилась одна лишь линия.
— Вижу, что одна, но свернула-то ее не рука филигранщика, а любовь! Я лишь однажды увидел, как они обменялись взглядами в коридоре комбината, и мне было достаточно, чтобы понять, какой это узор.
— И все-таки ты слеп! Какая у них может быть любовь, если она изобразила его в стенгазете спящим, с резцом, воткнутым в нос? И неужели ты думаешь, что я соглашусь привести в мою саклю невестку из этого рода? Ведь они все время подкапываются под нас. Сегодня моего сына с длинным носом изобразили, завтра, чего доброго, тебя с твоими усами пропечатают. Нет и нет!
— Я бы согласился с тобой, но пойми, если мы станем противиться, он отложит женитьбу, а то и просто останется холостяком.
Гм, да! Мой дорогой Даян-Дулдурум сегодня говорит что-то слишком мудрено. Но мать, кажется, понимает все. Стало быть, у них есть нечто, что они от меня скрывают. Любопытство вышибло из моей головы даже досаду на аульских кликуш. Но тут опять заговорила мать:
— Ну и пусть откажется, все лучше, чем жениться на этой девчонке!
— Что ты говоришь? — Голос дяди упал до шепота, словно он чего-то страшно перепугался. — Обо мне-то ты думаешь или нет? Ведь я тоже человек, и у меня есть сердце, и оно, к сожалению, не стальное! Пятнадцать лет — не малый срок!
Я стою на балконе, и пол дрожит подо мной, до того тяжки шаги взволнованного Даян-Дулдурума. До сих пор мне казалось, что сердце у него если и не стальное, то, во всяком случае, каменное. А выяснилось, что я заблуждался.
— Иглу в шелке не спрячешь. Больше я не могу ждать! — грозно произносит дядя.
— Не можешь?
— Не могу! — Но голос звучит уже не так решительно. И, видимо поняв это, дядя добавляет: — Да пойми ты, любовь очень тонкая штука, она тоньше филигранной нити в твоих серьгах, нельзя с ней так грубо обращаться!