— Люди добрые, давайте засыплем землей вон то ущелье и посадим там вишневый сад!
Он указал при этом на самое глубокое сулевкентское ущелье, по дну которого грохочет горный поток Варачан.
Почтенные люди, прекратив спор, недоуменно поглядели на дядю, не понимая, в шутку он говорит или всерьез.
— Вы слышали меня? — с достоинством спросил дядя.
— Да. Но, уважаемый Даян-Дулдурум, мы ведем серьезный спор, и шутки, по-моему, не к месту, — заметил не менее уважаемый в ауле человек — Жандар.
Да, Жандар — это горец, Жандар — это мужчина, и люблю же я, черт возьми, когда на его папаху, как мелкий пушистый белый снег, ложатся добрые слова и особенно когда в разговоре как бы случайно упоминают имя его дочери. Вы, конечно, готовы спросить: «Почему?» Я понимаю ваше нетерпение, но об этом потом, не будем забегать вперед, послушаем, что скажет мой дядя в ответ Жандару.
— Я не шучу! — И дядя нахмурил брови с видом человека, который способен овладеть и более возбужденной толпой. — Я повторяю: давайте засыплем землей во-он то ущелье — видите вы его?
— Но это бессмысленная затея! — возразил Жандар.
— Трижды три — девять! — воскликнул Даян-Дулдурум. — Какой бы бессмысленной она ни была, но мы засыплем ущелье, посадим сад и еще раньше, чем вы разрешите свой бесплодный спор, будем пить крепкий дербентский чай с вишневым вареньем.
Даже на этом примере вы можете убедиться, что мой дядя не любит бесцельной, пустой болтовни. Я и сам согласен с ними. Вот, например, недавно приехал в наш аул лектор-атеист, собрал в клубе людей и битых два часа уговаривал их, что аллаха нет. Усталые слушатели сжалились над ним и уже готовы были ополчиться на единственного в ауле муллу Шех-Мумада. Но тут поднялся сам Шех-Мумад и попросил слова. Слушать его не хотели, но он все-таки вымолил себе пять минут. Он не стал убеждать слушателей, чтобы они растерзали лектора, — нет. Указывая на него, мулла сказал:
— Дорогие аульчане, это наш уважаемый гость, и я понимаю, почему вы с таким усердием внемлете его словам. Долг гостеприимства велит нам не обижать кунака ни единым словом, даже если он ополчается на святая святых. Сделайте людям добро, и аллах вознаградит вас стократно. Сделаем же и мы добро: не станем обижаться на этого человека. Вот все, что я хотел сказать…
И мулла так величественно покинул трибуну, будто и не сомневался, что силой своей логики победил слушателей. Но дядя мой хорошо понял этот маневр и поспешил в мечеть помолиться о том, чтобы аллах ниспослал атеистам неколебимость в их убеждениях.
Не любит мой дядя и тех пустозвонов, которые притворяются мудрецами, но занимаются совсем не тем, что нужно нашей жизни, а ловко плетут вокруг разных пустяков паутину ученой туманности. Если они открыли какие-то средства от наших бед, но не применяют их и даже не имеют охоты применить, — то разве это ученые? Ведь ясно же, оплети пустяк хоть золотой паутиной, он все равно останется пустяком. И какой нам прок в иных трудах о разновидностях деревенских мух или о зависимости удоя молока от длины коровьего хвоста?!
Впрочем, мать моя в этом вопросе придерживается науки и спорит с дядей: почему, мол, наша бесхвостая корова дает по утрам только один литр молока, а у соседки корова с хвостом дает по три литра? «Зато у нашей коровы молоко втрое жирнее», — добавляет мать, сводя тем самым на нет свою научную позицию.
Однако не ищите в ее рассуждениях какого-то противоречия. Постарайтесь глубже вникнуть, и вы увидите, что тут все на месте, как в любом яйце: в самой середине желток, потом белок, а сверху известковая оболочка. Этот вопрос — о первородстве яйца или цыпленка — дядя любит решать над сковородой, а для пущей ясности щедро орошает курятину красным геджухским вином из дикого винограда.
Ест он аппетитно, причмокивая толстыми губами, не забывая хорошенько приперчить каждый кусок, а выпив очередную чарку, оглаживает усы.
И после такого недвусмысленного решения сложнейшего вопроса мироздания философски заключает:
— Вся жизнь, друзья мои, не что иное, как дорога!
Я не стану оспаривать его мнение. Это его личная находка, его собственное восклицание, равнозначное воплю голого грека, выскочившего на улицу, чтобы возвестить удивленным прохожим: «Эврика!»
3
Говорят, что молитва от повторения становится еще доходчивее. Но чувство, выражаемое словом «любовь», по утверждению моего дяди, многое утратило с тех пор, как о нем стали говорить.
Даян-Дулдурум, случается, поучает людей: «Не верьте тому, кто говорит вам в лицо: „Я вас люблю!“ Настоящая любовь не нуждается в словах. Куда больше искренности можно уловить в словах: „Я вас ненавижу!“ — потому что в ненависти нет ни фальши, ни лицемерия, ни обмана».
«Любви все возрасты покорны…» Как вы помните, мои дорогие слушатели, изречение это принадлежит не Даян-Дулдуруму. Но когда нужно щегольнуть умом, мой дядя, не стесняясь и не краснея, протягивает руку к чужому хурджину.
И он, в сущности, прав… Не будь этого, разве могли бы мы, я и мой дядя, решиться на такой безумный шаг, как дать накинуть на себя уздечку и впрячь себя в арбу? Какую арбу, удивитесь вы. Объясню: речь идет об арбе, полной забот о том, что же подарить невесте.
В моем ауле, когда говорят о женитьбе, всегда вспоминают, что сказал мой дядя, когда женился. При моей матери дядя, правда, подчеркивал, что это произошло по ошибке. «Был холост — был султаном, обручился — стал ханом, а как женился — погиб!»
Жену моего дяди я не видел, ее нет в ауле. Она бросила дядю, когда меня еще и на свете не было, и уехала неизвестно куда. А нет большего позора для горца, чем быть брошенным женой. Правда, Даян-Дулдурум вынес этот позор с достоинством и всегда говорил, что сам выгнал ее. Но соседки-то знают, что была она из рода Ливинда, необузданная, как у нас говорят, женщина, которая, изучив Конституцию и разузнав о всех правах, дарованных горянке, стала в доме моего дяди головой. И дядя делал все, что должна была делать хозяйка, даже стирал ее шаровары, — не дай аллах власть в руки женщины!
Виданное ли дело, чтобы мужчина, носящий на голове папаху, среди белого дня ходил к колодцу за водой с мучалом — простым водоносным кувшином, а не винным? Вот почему и считали моего дядю погибшим. А он делал это, чтобы не рассердить молодую жену, которая умела хлестать его языком, как плетью. Цыбац — так ее звали, что значит «Новый месяц», — была Новым месяцем для дяди только до женитьбы. А когда она исчезла из аула, мой дядя, говорят, наконец-то вздохнул свободно и даже вышел на гудекан, который не посещал с первого дня женитьбы, боясь, что почтенные люди станут над ним насмехаться. А на гудекане дядя воскликнул: «Люди добрые, уважайте и оберегайте женщин, носите их на руках, а на голову они и сами сядут!»
С тех пор дядя мой не женится. Люди недоумевают: то ли он ждет возвращения своей жены — хотя мне известно, что при одном упоминании о ней он скрипит зубами и сжимает кулаки, — то ли что-то другое у него на уме? Скорее всего, последнее.
4
Мне двадцать лет. Почти каждый из вас, мои дорогие друзья, знает, что такое двадцать лет. Но, удивительно, не встречал я еще человека, который бы вспоминал свои двадцать лет без какого-то сожаления. «Эх, где мои двадцать лет!» — говорят почтенные люди нашего аула, и даже мой дядя постоянно восклицает то же самое, как будто можно было не заметить этого важного рубежа в своей жизни и миновать его, как река минует по пути какой-то жалкий валун.
Признаться, порой у меня даже возникает сомнение, не я ли один действительно переживаю тот возраст? Или, может, все завидуют мне, не испытав могущества двадцатилетнего возраста, которое испытываю я? Эта мысль меня беспокоит, сердце наполняется смутным чувством удивления. Неужели, думаю я, не было на земле человека, который достойно, да так, чтобы после не горевать, провел эти дни? Неужели и мне, когда стукнет шестьдесят, суждено, как моему дяде, сожалеть о своих двадцати годах? Как мне быть? Что мне делать? Ведь один раз дается человеку этот возраст! Нет, ничего я не знаю, кроме того, что мне двадцать, что я молод и бодр и сердце мое полно страстью и мечтами, многим из которых, возможно, не суждено сбыться.