Эх, Хажи-Бекир, Хажи-Бекир, бравый сельский могильщик, что с тобой сделали, до чего ты довел себя! А как все было у тебя хорошо и спокойно, жить и жить бы тебе припеваючи. И зачем только жена в тот день приготовила хинкал с грудинкой? Вернее, зачем ты произнес проклятые слова: «Талак-талак, талми-талак!»? Еще когда он сидел в районной тюрьме под следствием, Хажи-Бекир не раз выкрикивал эти слова, вслушиваясь, пытаясь понять, вникнуть если не в смысл, то хоть бы в созвучие, но все равно была одна тарабарщина, пустота, ничего, пыль под матрацем. Будь ты трижды проклят, выдумщик несчастный, сын шайтана, друг беса Иблиса и обезьяны с хвостом! Почему ты, сын курицы да индюка, не выдумал в противовес еще похлеще сочетание бессмысленных звуков, которым можно было бы все и восстановить так же легко, как и разрушить?! Ведь на яд должно быть и противоядие, на слезы — смех, на ночь — день, на горе — радость… А работа, работа какая у него была! Все в нем нуждались, как дымоход в трубочисте; все в ауле считались с ним, уважали, на гудекане даже уступали место. А теперь из-за «талак-талак, талми-талак» у него ни жены, ни сакли, ни кола, ни двора. Кто он теперь? Бездомный пес, зверь, убегающий от охотников, затравленный, подстреленный… И никакой надежды вернуть хотя бы право жить среди людей.
Спускался Хажи-Бекир по бездорожью, ибо все было под снегом и последнее время никто из шубурумцев не решался сойти в ущелье: боялись повстречать каптара. «Будь он тоже проклят, этот снежный черт! — думал Хажи-Бекир. — Свалился на мою голову, как на турецкого пашу Хамадара, который пытался взять горный аул Губден, женские шаровары: воинственный паша запутался в них, как муха в паутине, к великому веселью горцев! И меня сейчас приняли за каптара. А ведь могли запросто убить, будто кабана или медведя… Особенно этот неугомонный Кара-Хартум, что шляется всюду с ружьем. Выстрелил бы еще раз — и пришлось бы шубурумцам хоронить своего могильщика… Что за люди, а?! И как все они любят тайны, неведомое, неизвестное; так и спешат расколоть тайну, как орех, хотя порой орех-то оказывается пустым или в нем, свернувшись, лежит червячок, жирный, сытый и глупый. Зачем все знать? Кому это нужно, а? Нет, не могут люди жить спокойно, довольствоваться тем, что есть. Вечно им чего-то не хватает, а чего — и сами не знают…»
Не дойдя до реки и старой мельницы, Хажи-Бекир свернул вправо, где в тишине зимней ночи стоял заиндевелый лес. Долго блуждал он, пока разыскал заброшенный домик лесника. И вот наконец на поляне виден маленький каменный домик, как черная скала среди белых, поблескивающих при луне снегов. А вон поодаль сложены саженями и колотые дрова, приготовленные на зиму для аула: так и лежат почти не тронутые. Спокойно подошел Хажи-Бекир. Рванул дверь, но дверь не открылась: заперто! Тщательно осмотрел могильщик дверь снаружи: не было ни замка, ни засова… Значит, заперто изнутри! «Неужели и здесь опередили меня? — тихо ахнул Хажи-Бекир. — Может, и тут ночуют охотники на каптара? Надо быть осторожным… И прежде всего не подходить к окну!»
Но что же делать?! Не ночевать же в снегу на морозе!
Хажи-Бекир потянул к себе ручку со всей силой отчаяния, но не рывком, а бережно; сбитая из неструганых досок дверь скрипнула, застонала и чуть-чуть отошла; кое-как удалось просунуть руку и нащупать щеколду… Осторожно вошел Хажи-Бекир, осторожно прикрыл и запер дверь, бесшумно шагнул внутрь и остановился, озираясь и принюхиваясь. Дом дышал теплом. В небольшом очаге догорали последние поленья. Пахло жареной картошкой и вяленым мясом. Осторожно вытащил Хажи-Бекир горящее полено из очага и поднял, осматриваясь. На широких нарах у стены, накрывшись буркой, спал человек; ни возле спящего, ни у двери, ни у очага не было видно ружья. Хажи-Бекир обрадовался: разговаривать с одним — это совсем не то, что говорить с тремя, да еще вооруженными! Он не стал тревожить спящего: одолевал голод, а в доме так вкусно пахло! У окна висела половина вяленой бараньей туши; Хажи-Бекир нашел нож, отрезал всю заднюю ножку и присел перед очагом, поправляя дрова и поджаривая мясо… Острый запах жареного наполнил дом; спящий чихнул. «Спи, спи, будь здоров! — сказал Хажи-Бекир, не сводя глаз с мяса. — Вот поем, тогда и потолкуем с тобой, добрый отшельник…» Не мог он дождаться, пока прожарится весь кусок, стал отрезать ножом ломоть за ломтем и есть, громко чавкая. И так жевал и чавкал, пока не осталась в руках одна голая кость; но и кость не бросил могильщик, а сперва погрыз и пососал и еще раз осмотрел: не осталось ли где лоскуточка мяса? Но мяса не было больше нигде, и могильщик со вздохом бросил кость в очаг.
Теперь, когда он наелся и согрелся, к Хажи-Бекиру вернулось сознание своей силы, а с ним и самоуверенность. Могильщик подошел к нарам и стал тормошить спящего, приговаривая:
— Проснись, друг, проснись! Давай поговорим… Сперва спящий только замычал, лягнулся и хотел было повернуться на другой бок, но вдруг встрепенулся, скинул бурку и спросил таким громким и резким голосом, что у Хажи-Бекира зазвенело в ушах:
— Эй, кто здесь?!
— Не кричи так! — взмолился могильщик. — Кто б ни был, я живой человек. Давай поговорим…
— Хажи-Бекир?!
— Да. — Признаться, Хажи-Бекир немного растерялся: уж лучше б незнакомый, кто не знает, что он сбежал из тюрьмы. — А ты кто такой?
Вместо ответа обитатель домика кинулся к двери; однако Хажи-Бекир успел перехватить и, невзирая на яростное его сопротивление, подтащил незнакомца к очагу, к свету; но, едва взглянув ему в лицо, могильщик побледнел, отпрянул, закричал: «Таба, таба, аллах!», — гоня прочь привидение. Но призрак не исчез: стоял перед ним в трепещущем свете очага. Теперь уж сам Хажи-Бекир метнулся к двери, но призрак преградил дорогу.
— Ты же хотел поговорить со мной, Хажи-Бекир! — оглушающе громко сказал он. — Ну, что ж, давай говорить.
— Нет, нет, нет, нет! Не может быть! Это не ты!
— А кто же?
— Т-твой при-призрак…
— Это я, Хажи-Бекир. Да ты не бойся, я сам испугался, еще дрожу…
— Нет, нет, нет, это не ты! Это не твой голос! — лепетал могильщик; от ужаса глаза его расширились и остекленели, челюсть отвисла. — Адам?!
— Да, Хажи-Бекир, это я.
— Нет! Ты умер! Я сам хоронил тебя!
— Мертвые не едят вяленое мясо с картошкой, в раю у аллаха, говорят, другое меню, — возразил Адам, сел у очага и поправил поленья. — Вижу, и тебе пришлось по вкусу мясо…
Постепенно могильщик приходил в себя от спокойного голоса Адама, но все также стоял, окаменев, и не сводил глаз с Адама: вроде бы похож, маленького роста, горбатый; но голос, голос-то не его — оглушающе громкий, командирский, властный. Это у Адама-то, у сельского парикмахера, который всегда пищал и повизгивал!
— Уж не убить ли меня ты пришел? — спросил Адам.
«Не убить ли меня ты пришел?» — эти слова проплыли в доме, как шаровая огненная молния. «Убить?» Как он может убить того, кто своим внезапным возвращением из райских садов аллаха так чудесно воскрешает его, могильщика Хажи-Бекира?! Из преследуемого беглеца от правосудия, из затравленного зверя, убийцы, будущего каторжника этот милый Адам снова делает его, Хажи-Бекира, свободным, вольным человеком, которому открыт весь мир! Теперь он может даже поехать в Крым или в Латвию — куда угодно! И даже, может быть, ему позволят вернуться к прежней работе…
— Ты вправду Адам? — спросил Хажи-Бекир пересохшими от волнения, непослушными губами.
— Да.
— Ну-ка ущипни меня, если ты не призрак…
Адам подошел и ущипнул его в живот, просунув руку под полушубок.
— Ой, больно! Ну-ка еще разок! — радостно воскликнул Хажи-Бекир. — Так это и вправду ты, Адам, дорогой мой, горбатенький мой, хроменький, милый Адам! Ты живой!
И Хажи-Бекир крепко обнял сельского парикмахера.
— Ой, осторожнее! — закричал Адам, вырываясь.
— Ха-ха-ха, жив! Ха-ха-ха! — Хажи-Бекир то отходил и любовался, то кидался обнимать, то кружился вокруг Адама, пританцовывая какой-то нелепый танец восторга, хлопал в ладоши, смеялся, хохотал, всхлипывал, утирая глаза. — Ты — Адам! Ну, конечно, ты! Но ты же умер! Тебя же похоронили! Я сам видел твои кости и твою папаху…