Литмир - Электронная Библиотека

— Садись, — сказал он.

Марийка покачала головой, но посмотрела Василю в глаза и увидела в них не только просьбу, но и приказ. Поняла, что он не отступится.

Марийка боялась шевельнуться, она бы хотела сейчас стать пушинкой, перышком. Ее залила волна такой нежности, такой щемящей сердечной боли, что захотелось плакать, и даже пропал страх, что слепая пуля может найти ее, и тогда руки Василя станут ее последним прибежищем на земле, а болото — могилой.

— Возьмись за шею, — попросил Василь. — Тебе будет удобнее.

Кто знает, было ли лучше Марийке, но Василь почувствовал, что ему словно бы даже теплее стало, словно бы кровь стала горячее, быстрее потекла по жилам, а сердце ускорило свой ритм. Вот и пришло то мгновение, о котором он столько мечтал, столько грезил ночами. То — и не то. Это подобно тому, как осужденному на казнь дают возможность удовлетворить его последнее желание. Нежное пьянящее чувство, пропитанное горечью опасности, почти забытье — однако все до определенного рубежа… Мысль черкала по острому лезвию, она не могла примириться с тем, что жизнь повисла на кончике слепого комочка свинца, движется к концу рядом с другой жизнью, в паре с которой могла бы протянуться на множество лет. Ей мало минуты, какой бы сладостной она ни была, она жаждет дали, бесконечности, хотя хорошо знает, что всему на свете приходит конец.

На минуту Василю вспомнилось, как когда-то переносил Марийку через Ольшанку, вспомнилась Лотта — ее слова прозвучали жутко и пророчески. Он не сказал о них Марийке, а сам не мог уйти от этого почти вещего предсказания.

Вот так, с закрытыми глазами, уже не ощущая собственных рук, только теплые Марийкины на своей шее, и стоял он, пока не вывел его из этого состояния тихий голос Тимоша:

— Давай я подменю… Нам нужно продержаться до вечера. Может, они и не полезут сюда. А ночью наши дадут «окно». Или будем пробиваться сами.

* * *

— Ты слышал? Внизу?

— Что?

— Крикнул кто-то.

— Зиг, Курту больше не наливай. У него в голове шумит.

В это мгновение Иван проснулся. Он сам не помнил, как забылся в коротком тяжелом сне. Старался не спать днем, а только ночью, когда немцы, накачавшись шнапсом, храпели так, что вибрировали доски фургона, когда поезд шел и железо грохотало по железу, ломая все звуки. Ночью поезд почти не останавливался. А сейчас он стоял где-то в тупике, немцев долго не было, он лежал, ждал их и неожиданно для себя провалился в серую яму. Перед глазами все еще стояло белое поле и желтые огоньки по его краю, он ощущал, как те огоньки пытаются укусить его, чувствовал свою беззащитность, и одиночество, и злость. Наверное, тогда он и закричал. Его разбудил собственный крик, хотя он и не осознавал этого, только уловил чутьем опасность, прислушался. Тело его напряглось, он даже чувствовал, как пульсирует на виске жилка, а во рту стало сухо.

— А я говорю: под фургоном кто-то вскрикнул.

— Может, туда уже залезли полячки, пока мы ходили за шнапсом, — захохотал Зигфрид.

— А ну, опусти руку вниз. Помнишь, как в том анекдоте: «Джек, — спрашивает муж, — это ты?» — «Я», — ответил Джек и лизнул руку.

— А я говорю…

Иван слушал спор, который вели в полутора метрах от него, слушал в предельном напряжении, в каком-то безумном спокойствии. «Ну что ж, вот и конец, — подумалось. — Сейчас этот Курт слезет с воза, отодвинет тюк… Или слезут все. Заспорят и полезут. Они любят спорить…»

Конечно, Курт не пожалеет его. Он не пожалел бы и в том случае, если бы их встреча произошла в любом другом месте. Этот никогда не виденный им немец выдал бы Ивана при любых обстоятельствах. Курт — самый отвратительный из троих. Иван уже знал его из их болтовни. Курт один не потерял веры в бесноватого фюрера, он один будет драться до конца, стрелять в Иванов с мрачной ненавистью и садистским удовольствием. Он не разделяет могильного скепсиса Генриха, порой одергивает Зигфрида за легкомысленные разглагольствования о вождях рейха. Он пытается вдохнуть в приятелей отвагу и ненависть к тем, на чью землю они едут. А однажды Курт сказал, что, если ему попадется красивая славянка, он признается ей в любви самым надежным способом. Еще и призовет в свидетели, если понадобится, свой автомат.

Эти воскрешенные в памяти слова прошли в сознании Ивана острым ножом. Иван видел его, рыжего, остролицего, с цепкими руками, беспощадными глазами. Память воскрешала прошлое… То, что часто навещало его во сне. Что приходило к нему так часто. Оно пролетало сквозь мозг мгновенно, все — от начала до конца, — так он помнил его. И этот Курт… Иван даже скрипнул зубами. Неужели ему так и не придется встать против таких вот Куртов в открытом бою! Неужели он не сможет отплатить за все! Курт — жестокий враг, который хочет уничтожить его. Иван почувствовал такую неодолимую злобу к Курту, злобу, которая возникает только к предельно ненавистному человеку, такое непреодолимое желание ударить, что руки сами потянулись к лопате и замерли на ней. Он ударит. Ударит изо всех сил. А там будь что будет. Прыгнет с платформы и побежит в поле. Или не побежит? Сердце его плавилось от ненависти. Да, они сходились вторично. Грудь в грудь, лицом к лицу. Смерть на смерть. Это второй раз Иван ощущал врага так близко от себя. Не эфемерного, далекого, а врага близкого, личного, который целится тебе в лицо, хочет уничтожить, растоптать тебя, хочет пройти по тебе, мертвому, своими сапожищами. Тот, первый, уже стоял на нем.

Это случилось в трагический для Ивана последний день пребывания на фронте. Наверное, именно тот немец, который так садистски спокойно расстреливал его на заснеженном поле, и зажег в его сердце эту ненависть, заставил сердце биться жгуче, отчаянно, вынудил сейчас стискивать в руках держак лопаты. Именно с того далекого дня и начались все Ивановы бедствия, началось то, что в своей жестокости превосходило даже самое смерть, все, что только могло нарисовать воображение человека. Оно и привело его сюда, под вражеский фургон, на новую опасность, на новые муки. Этот день — лишь продолжение того ужасного дня.

…Это произошло под Лозовой, в январе сорок второго года. Произошло тогда, когда Иван менее всего этого ждал.

Их бригада вторую неделю вела наступательные бои. Зима была холодная, снежная. Танковый десант примерзал к броне. Чтобы дотерпеть до следующей атаки, чтобы не превратиться в ледяные сосульки, десантники на маршах чаще шли за холодными машинами, чем ехали на них.

За две недели маршей и боев невзгоды и опасности сдружили экипаж и десант, сделали их одной семьей. Защищенные тяжелым панцирем от пуль, танкисты чувствовали себя как бы виноватыми перед теми, кто лежал, распластанный на снегу, и старались хоть чем-то помочь им: делились харчами, водкой (танкистские нормы в сравнении с пехотинскими — просто роскошь!). Однако внутри танка мороз донимал не меньше, чем на броне. И танкисты, когда это было далеко от фронта, согревались тем, что бежали позади своих машин вместе с десантниками. Но Ивану, водителю, не выпадало и того.

…Иван с утра чувствовал себя совсем плохо — его лихорадило, он едва вел машину, хлопцы сказали об этом Борису, командиру, и тот велел стрелку подменить Ивана, а тому пробежаться за танком, разогреться.

Иван вылез через верхний люк. Сползая с брони, зацепил ногами чей-то вещмешок, мешок ухнул в снег, пехотинцы захохотали, а Иван, не долго думая, схватил мешок с солдатскими пожитками и боевым запасом и бросил себе за плечо. «Может, быстрее согреюсь», — подумал.

Мороз и ветер лютовали в степи. Ветер пронимал насквозь, как бронебойная пуля, несмотря на то что на Иване — белый дубленый полушубок, и добрый меховой шлем, и двупалые заячьи рукавицы… Мешок, казалось, примерзал к спине запасными дисками.

Но вот и деревенька. Заснеженные деревья, дымки над хатами. Там они согреются и сварят горячего. Просто оттают душой. Славно посидеть в натопленной хате, раздевшись до гимнастерки, распрямив руки и ноги. В тепле и коротком — пусть хоть на час — мире.

99
{"b":"849476","o":1}