Литмир - Электронная Библиотека

И вот теперь этот толстый хмурый Генрих. Может, он совсем и не брат Василию, а может, и брат, какое это имеет значение, он тоже не спросил об Андрее, а начал настойчиво, с нажимом, поглядывая из-под реденьких белесых бровей, уговаривать Дмитрия Ивановича, чтобы тот склонил Андрея изменить показания.

— Того, что произошло, — говорил он, настороженно прислушиваясь, — не изменить. А у ребят жизнь пропала. Вам от этого не станет легче. И вашему… — видно, он забыл имя Андрея и забормотал что-то невразумительное, — тоже нет. Тогда какой расчет? Что вам стоит сказать… Перебрали хлопцы. Все… Поссорились из-за какой-то чувихи… И того… поцарапались. Ваш… тот… первым начал…

Дмитрий Иванович невольно развел руки, а потом снова скрестил их на груди. Он почувствовал, как они напряглись и как напрягся весь он, как под горло колючим клубком подкатила злость. Однако он попытался подавить ее.

— Ну знаете, надо не иметь совести, чтобы предлагать такое, — сказал он как можно спокойнее, хотя на языке вертелись более резкие слова.

— Я ведь и для вашей пользы, — снова повернул голову в сторону, насторожив маленькие плоские уши, Генрих, и Дмитрий Иванович только теперь догадался, что он прислушивается, есть ли еще кто-нибудь в квартире. На кухне кипел в кастрюле борщ, и, очевидно, это смущало парня. — Знаете, всякие случаи бывают на свете. Я не прошу, чтобы вы согласились сразу, дайте ваш телефон, я позвоню, и вы скажете.

Марченко побледнел, его залила такая горячая волна гнева, что даже в глазах стало красно. Руки сами сжались в кулаки.

— Убирайся вон, негодяй! — Он едва сдерживался. Было видно, что он готов на все.

Генрих понял это. Его лицо перекосилось злобой и страхом, он бочком, точно краб, потянулся к выходу.

— Ну, ты еще пожалеешь, — озверел на лестнице Генрих.

— Ты пожалеешь раньше, — почти спокойно сказал Марченко. — Ты настолько глуп, что даже не заметил, как я записал весь разговор на пленку. Я ее тоже передам в суд.

Тоненькие усики над красными губами испуганно дернулись, Генрих отшатнулся, его голос в одно мгновение переменился, стал подобострастным, наигранным:

— Вы что, шуток не понимаете? Я хотел…

Но Дмитрий Иванович захлопнул дверь. Ему казалось, что он совершенно спокоен, но по телу ходила дрожь и дрожали руки. Но, несмотря на это, он понравился себе. Особенно этой выдумкой о магнитофоне.

Он все же доварил борщ и поставил в духовку жаркое, хотя мясо немного и подгорело. Ирине Михайловне же об этом посещении ничего не сказал.

После обеда Дмитрий Иванович повел Маринку гулять. Вычитал в «Вечернем Киеве», что на выставке сегодня празднуют приход лета, и они сели в троллейбус и махнули туда. Маринке было очень весело, она каталась на чумацком возу, в который были впряжены настоящие волы, попадала деревянным мячом в соломенный брыль, а мяч ей подавал роскошный гусар в блестящем мундире, кормила конфетами ученого медведя и сама лакомилась пирожками с вишнями. Мир, в который она попала, был полон для нее чудес, глазенки ее разбегались, она хлопала в ладоши, визжала и все время дергала за брюки отца: «Видишь, видишь?»

Дмитрий Иванович вытирал платком лоб, смотрел на гусара, на волов и не мог забыть Генриха. И на этот день, и на гусара, и на лебедей в пруду смотрел сквозь тень, которая стояла перед ним после того разговора. И сквозь все другие тени, которых набралось немало за последние месяцы. Он понял, что, как бы ни пытался, уже не сможет смотреть на волов и гусара такими же глазами, какими смотрят Маринка и другие дети и даже некоторые взрослые. Он совсем не презирал тех людей, напротив, завидовал им. И в то же время радовался веселью Маринки, благословлял жизнь, которая могла рождать такой искренний и фантастический мир.

Прямо с выставки, позвонив домой, они поехали к Андрею. У ворот больницы их ждала с корзинкой в руках Ирина Михайловна, они вместе поднялись по крутой извилистой дорожке к корпусам хирургического отделения.

Андрей уже стал выходить во двор, он ждал их на лавочке в тени акаций. Маринка увидела его сегодня впервые за все время болезни, подошла с опаской, с какой-то внутренней скованностью, присела на краешек скамьи, большими черными глазами смотрела на брата. Они не сказали ей, в каком тяжелом состоянии был брат, но она догадывалась и так. Андрей и теперь еще был слабый, лицо его вытянулось, глаза запали. Но в них уже светилась жизнь. И еще что-то светилось в них, чего раньше никогда не замечал Дмитрий Иванович. Ему казалось, что это пристальное всматривание в мир, огоньки удивления, доверия — он никогда не видел их прежде в глазах Андрея и теперь наблюдал их со скрытой тревогой — только ли от радости выздоровления они или и оттого, что вот он живет на свете, и живет не один, что чувствует: кто-то его любит, и в его сердце может рождается подобное чувство. Он не мог забыть сказанных ему Андреем в первое мгновение надежды на жизнь слов: «Папа… Мне кажется, ты вытаскивал меня из ямы». Больше он их не повторял, да и было бы странно, если бы повторял, но Дмитрия Ивановича волновало другое: останется ли это чувство в нем и впредь или угаснет сразу после того, как только сын убедится, что будет жить?

Постепенно Марченко убеждался, что в Андрее все же родилось что-то доброе и что оно уже не погаснет. Оно родилось не только из страха смерти, но и из того, что он увидел возле себя других людей — врачей, сестер, больных и травмированных, как и он сам, и среди тех больных даже неопытный глаз сразу выхватывал людей настоящих, мужественных, сострадательных и эгоистов, тех кто замкнулся в себе и только себе желал выздоровления и добра. Все это было чрезвычайно приятно Дмитрию Ивановичу. Ведь последний год судьба сына беспокоила его чрезвычайно. Уже ни рассудительностью, ни строгостью не мог привести его на то поле, на котором, как подсказывал ему опыт, растет меньше всего бурьяна, нет дурных соблазнов и дурных наставников.

Андрей не принимал его поучений, он либо огрызался, либо истерично кричал и уходил в себя. Теперь в его поведении появилась ровность и мягкость. Они проявлялись даже в том, как он разговаривал с Маринкой. Раньше он относился к ней, как к надоедливому щенку, разговаривал с нею щелчками и подзатыльниками, на что Маринка отвечала визгом и злостным наушничеством матери. Ирина Михайловна налетала на Андрея, после чего возникала новая волна озлобленности, новые щелчки и новые нашептывания.

Конечно, оттого что Андрей, вынув из корзинки апельсин (он был один) и разделив его пополам, одну половинку положил назад, а вторую отдал Маринке, еще рано было радоваться, это был совсем маленький лучик, но и он согрел душу Дмитрия Ивановича.

Его уловила даже Маринка, потому что искренне и доверчиво посмотрела брату в глаза и сказала:

— А я спрятала было для тебя конфету «Гулливер», а потом забыла и съела. Ты не сердишься?

— Конечно, нет, — улыбнулся Андрей, — я не люблю сладкого.

Маринка помолчала, ей хотелось сделать что-нибудь приятное брату, но она не знала что и тогда подумала, что нужно сказать ему что-то хорошее, и она показала на белые бинты, обмотанные вокруг головы Андрея:

— Ты похож на настоящего бедуина. Как в кино.

Они все засмеялись, а Андрей встал с лавки и взял Маринку за руку:

— Пойдем, я покажу тебе гнездо трясогузки. Вчера один пацан нашел. Оно в трубе.

От созерцания такой непривычной идиллии Ирина Михайловна растрогалась, а когда Андрей и Маринка пошли за дом, сказала:

— Ты знаешь, мне кажется, я только теперь нашла вас всех. — И после паузы добавила: — Как страшно жить на свете, не имея друга…

— И мне так кажется, — сказал Дмитрий Иванович.

— Ты не тревожься слишком о своей работе, — дотронулась она пальцами до его руки. — Лишь бы все были здоровы. Как-нибудь проживем.

— Я попытаюсь, — серьезно сказал он. — Пусть будет что будет.

— Да, пусть будет, что будет, — повторила она как эхо. Посмотрела на него, провела рукой по виску. — Ты очень поседел за последний месяц. — Попыталась улыбнуться, но улыбка не вышла. Он заметил, как у нее от этого усилия выступили под глазами густые сеточки мелких морщинок, и ему стало жаль ее до слез.

64
{"b":"849476","o":1}