Он отдавал всего себя будущему. Он как бы проскользнул по жизни, собираясь основательно осесть где-то там. И вот теперь увидел, что не имеет ничего. Да, да, — ничего. Ни большого открытия, ни настоящего большого авторитета, ни материальных благ. У некоторых — уютно обставленные квартиры, машины, дачи… Все это, наверное, преисполняет их гордости, сознания чего-то сделанного, уверенности в себе.
Нет, нет, сто раз нет, все же в целом он живет не для этого. Он и раньше умел работать, а за долгие годы бесповоротно отдался работе. Что она означала для него? Накормить те шесть миллиардов? Это — маловообразимое. Тем более рядом, в своей стране, хлеб и к хлебу есть у всех. Но, по существу, он работал во имя этого. Он ощущал потребность сделать что-то значительное, искать и находить. Он подумал, что и тут его разум уже настроен на то, как повернуть идею, что из нее можно вытащить и куда развить. Он ее любил и не любил. Но жить без нее не мог. Он шел по улице — думал. Обедал — думал. Забывался в компании — думал. И всякий раз о том же… Почему все-таки возбуждаемый электрон, попадая в центр хлоропласта… Трижды чур-чур. Чур хоть тут! — остановил он себя. Он не умеет наслаждаться. Всегда куда-то спешит, везде чувствует неудовлетворенность, которая идет изнутри, как пар из земли, он ее вызывает в себе сам, в большинстве случаев из-за всевозможных мелочей, неувязок, которые зачастую тоже создает сам. Его внимание не раз приковывал вопрос, так ли у других людей, как у него. Пожалуй, это зависит от обстоятельств и характера. В какой-то мере, наверное, так живут все. Но в какой? Ведь в самом деле, он только что видел вокруг себя счастливых, беззаботных людей, для которых и будни светлы. И неудачи не выбивают их из колеи. Потому что жизнь хороша и прекрасна. Тем более разве он не помнил годы лихолетья? Сегодня же каждый может найти радость и в труде, и в отдыхе. И наслаждения, хотя они и не жизненная цель, тоже нужны человеку. А он не умеет жить наслаждениями. Да и в чем они? Пить не может, да и не очень любит. Есть? Edimus, ut vivimus, non vivimus, ut edamus[9]. Женщины? Об этом, пожалуй, ему думать поздно. Да и ничего в нем не изменилось с юных лет, так же ощущал он и стыд, и тяжесть на сердце, и робость, — просто не для него эти удовольствия. Не для его совести… У него уже взрослый сын, разве не стыдно думать в одно и то же время о воспитании детей и о женщинах? Итак, оставались слава, известность. Признаться, этим он немного живет, но и это у него — как спрятанные скупцом под половицу деньги. Так и не научился красоваться в президиумах, на трибунах, он даже в свое село не поехал на собственное пятидесятилетие, хотя там очень хотели его почтить — постеснялся.
Дмитрий Иванович шел по тропинке, подсчитывал свои жизненные утраты. Но чем больше их набиралось, тем сильнее нарастало в нем возражение. Это уже была особенность его натуры — накапливая аргументы, скрыто собирать и контраргументы.
Нет, он все же прошел не по голой пустыне. И не все обходил на своем пути. И если уж сожалел об утраченных наслаждениях, то имел вместо них другие. Для него работа — это всегда наслаждение. Распутывать, закручивать, вертеться в том котле и вертеть других… Да так, что кое у кого и глаза закрываются от страха.
И то, что он всегда куда-то спешил, что вся его жизнь была как бы прологом к чему-то, — это тоже неплохо. То есть так должно было быть. Таков уж он есть. И он надеется и впредь… найти те слова, ту строку, которые оправдают слишком затянувшийся пролог. И кто может сказать, что не этим нужно жить? Что смысл жизни не в этом? Идти к этой строке до последнего дня.
И неправда, что он ничего не имел. Боже ты мой, как хорошо ему сейчас здесь!.. Природу он любил. Жаль только — мало бывал на природе. Вот на этом — терял. Он только теперь, в эти дни, почувствовал, как утоляют его жажду луга, и река, и высокое небо, и чистые озера. Он думал о том, что больше не выпустит их из своего сердца. Теперь-то уж он знает, где можно найти покой.
Раньше, когда-то, он воспринимал природу как частица ее же — мышцами, легкими, порами. Утренние росы, вечерние туманы, синяя гладь — он шел через них, они грели, остужали или бодрили его. Теперь, оказывается, она имела еще одну сторону — созерцание, — и оно тоже могло приносить радость.
Но, думая так, он хорошо знал и то, что как только он вернется назад, то неистовство в работе снова станет его жизнью, обретет неизбежность закона, а значит, примут прежние очертания и его заботы, и страх, и надежды. И эта мысль как бы разостлалась облачком над лугом, рекой и озерцами, как расстилается настоящее облачко, набежавшее на солнце, и тогда в одно мгновение тускнеют травы, стынет вода и увядают цветы.
Неожиданно ухудшились условия его жизни у Онышков. Даже не столько условия, — он и впрямь был чрезвычайно неприхотлив ко всяким бытовым неудобствам, — сколько чувствовал неудобство моральное. К старикам неожиданно приехал старший сын с женой и детьми… Устоявшийся строй жизни сломался, теперь уже готовила на всех невестка, женщина сварливая и неприветливая. Дмитрию Ивановичу все время казалось, что она сердится на него, он мучился тем, что занимает лучшую комнату, предлагал поменяться или даже подыскать себе жилье в другом месте, но против этого восстали старики, и Дмитрию Ивановичу ничего не оставалось, как уходить на весь день с удочками и чугунком на луг, там он варил себе уху, там передремывал под кустами полуденный зной, хотя от этого часто болела голова. Он решил пробыть еще несколько дней, поехать в город за Мариной и махнуть с нею к матери, в свои родные Пешки за Прилуками. Конечно, ни Андрей, ни Ирина не поедут в Пешки. Андрею просто неинтересно в селе, где к тому же нет реки, а у Ирины Михайловны свои причины. Она не любит свекровь, энергичную, несколько резковатую Марченчиху. И неизвестно за что! Мать Дмитрия Ивановича никогда не сделала ей ничего дурного, но эта неприязнь проявилась с самого начала. Тогда, в первые годы их супружеской жизни, Дмитрий Иванович возмущался этим, силился примирить Ирину с матерью, едва не разошелся с женой, а потом махнул рукой, предпочтя создать хоть видимость мира, лишь бы только эта неприязнь не выходила наружу, не приводила к скандалам и ссорам. Наверное, Ирина Михайловна не любила свекровь за твердость, бескомпромиссность, чувство собственного достоинства, за то, что та держалась с невесткой на равных, несмотря на то что невестка была ученой и вооруженной всеми знаниями современной цивилизации, а она — простая деревенская женщина. Еще, наверное, не любила за то, что Дмитрий Иванович поровну делил свое внимание между матерью и семьей. Кроме всего этого, житейского, что приводит к разладу во многих семьях, была еще одна причина, слишком необычная по нынешним временам. В ней Ирина Михайловна не призналась бы никогда, она и не признавалась даже самой себе, это поднималось со дна ее души глухо, тяжело, неясно… Дмитрий Иванович и Ирина Михайловна были из одного села. Их семьи, когда-то большие и разветвленные, как сильные деревья, весь век стремились возвеличиться одна перед другой. Не богатством — богатства не было ни у Марченков, ни у Вербицких, а красотой, силой, трудолюбием хозяев, сынов и дочерей, зятьев и невесток. И вот злой волей судьбы за две войны род Вербицких перевелся. У Ирины Михайловны погибли отец и два брата, умерла мать, оставались на свете лишь она да еще один брат, который не женился и давал о себе знать только тогда, когда оказывался в безденежье. Горечь, поднимавшаяся от всего этого в Ирине Михайловне, невольная зависть выплескивалась в их семейную жизнь, проливалась на весь род Марченков, который хотя тоже был покалечен войной, но уже начинал снова набирать силу. Ирина Михайловна, нехитрая и нелукавая во многом, продолжала оставаться Вербицкой, — наверное, иначе и быть не могло, — и, если ей выпадал случай сказать что-нибудь дурное о Марченках, высказывала и при этом даже внутренне загоралась от радости. Пожалуй, она и сама понимала, что эта кичливость своим родом давно потеряла смысл, что ее потуги жалки и вредят ей же, но удержаться не могла.