Дмитрий Иванович читал, и у него темнело в глазах. Особенно разнервничался, когда читал строки, в которых намекалось на его отношения со своим заместителем Светланой Хорол, о их поездке «на природу», о его грубом поведении в семье, в которой, мол, он уже давно фактически не живет, не порывая окончательно с женой лишь с целью маскировки. Это место он воспринял не просто как клевету, попытку облить грязью, а как нечто большее, ведь оно решительно искажало его отношения в семье, вечную его преданность ей и мучительное переживание того, в чем он действительно невольно провинился перед нею. Там дрожал, пульсировал, ныл целый клубок тончайших кровеносных сосудиков, из которых он боялся зацепить хотя бы один, а кто-то грубо, безжалостно и жестоко сек по ним ножом.
Первым его порывом было — куда-то бежать, схватить кого-то за грудки, трясти, убеждать, доказывать. Но это намерение сразу же угасло, как угасает зажатое со всех сторон срубом эхо в колодце. Куда он побежит? Кого схватит за грудки?
И тут мысли невольно заметались в поисках автора письма. Дмитрий Иванович плохо разбирался в почерках. Да и, кроме всего, почерк был изменен. Но эти слова о чащах… Он уже их от кого-то слыхал. И развитие контраргументов против его, Марченко, теории вспомогательного накопления при фотосинтезе. И намек на другого руководителя… Среди его подчиненных, его коллег на эту роль мог претендовать лишь один человек. Неужели это он?.. Не может быть… А почему не может быть? Откуда ты знаешь?.. Ты что, лазил в его душу с измерительной линейкой? Уже не мальчик, знаешь — того, что в душе гнездится, не измеришь никаким прибором. Порой человек и сам не знает, что там у него. Движется от деления к делению и не замечает, как очутился за красной чертой. Вот он видит что-то и прикидывается, будто бы не видит, говорит себе: пока не вижу. Он говорит себе, что не стоит видеть. Он говорит себе, что он не может ничего сделать. Вот уже и заключен договор с совестью. И человек говорит себе: лаборатория несколько лет работает неведомо над чем. Она без конца блуждает в дебрях. Они тратят зря государственные средства. Их умышленно водит кривыми стежками заведующий и на том еще и зарабатывает себе научный авторитет. Бросить несколько кирпичин в спину такого заведующего — это только на пользу дела!
Шкала лицемерия — о, она очень подвижна! Откровенные негодяи, те, что видят дурное и не отворачиваются от него, а то еще и говорят: так и надо, — случаются не часто. Больше негодяев скрытых, тех, которые заключают с собственной совестью выгодный для себя договор.
Дмитрий Иванович чувствовал, как в нем все сильнее и сильнее поднимается злость против того человека. Но он вовремя остановил себя. Он знал, как далеко может завести это чувство. Оно заслонит все — принципы, работу, заберет энергию, мысль, бросит его в мелочи, в грязь. Всегда он думал о себе, что он справедлив. И именно это чаще всего удерживало его от подлости, от мести («Если я это сделаю, то какой же я порядочный?»). Он сознательно культивировал это в себе: считал, что так должен делать каждый. Правда, когда его кусали, он тоже шел напрямик и бил. Считал, что имеет на это право. И наверное, это было справедливо. Но сейчас он такого права не имел. Во-первых, он все-таки не знал, кто написал анонимку. И не мог разводить междоусобицу в столь ответственное время.
И уже без злости, а холодно и брезгливо разорвал в клочки анонимное письмо, завернул его в чистую бумагу, смял и бросил в корзину. Анонимное письмо перестало существовать. Но оно оставалось в нем. Чтобы закрыть его, чтобы рассчитаться с ним, Дмитрий Иванович должен был с кем-нибудь поговорить. Это была слабость его натуры. Он ее знал, боролся с нею… И почти всегда проигрывал. Сколько раз корил себя за это. Помолчи. Не рассказывай никому. А внутри что-то бродит, — кажется, слова вытекут сами… И он не удержится, кому-то да скажет. Не все и не до конца, — он все же не был болтуном и тем более сплетником, но крепко замуровывать в себе тайны тоже не умел. Однако хорошо понимал, что вот о такой тайне, как анонимка, он может поговорить только с самым искренним другом. А также посоветоваться еще раз и уже вдвоем пройти по тому полю, которое засевал несколько лет. Поразмыслить. Выговориться и хоть немного облегчить душу.
И он поехал к нему.
Михаил валялся на кушетке с польским детективом в руках. Он и работает преимущественно лежа — читает, правит корректуру и даже пишет научные статьи. Михаил Игнатьевич — человек тонкий и наблюдательный, он сразу заметил, что у Марченко что-то стряслось. Хотя тот, казалось, ничем не проявил этого. Он молча откинул крышку торшера-бара, налил большую пузатую рюмку старки, шлепая тапочками, сбегал на кухню, принес хлеба и нарезанного тоненькими кусочками замерзшего сала.
— Извини, я хозяйничаю сам, — сказал он.
— Да что ты… Мне совсем не хочется есть.
Но, выпив рюмку, себе на удивление с таким аппетитом умял хлеб и сало, что Михаилу Игнатьевичу пришлось сбегать на кухню еще раз. Михаил и сам немного выпил за компанию. «Я свою норму выполнил» — его постоянная отговорка. Он и впрямь не доверял себе, боялся сорваться. Он не умел себя сдерживать — не умел и не хотел, и когда катился, то уж под самую гору. Так было когда-то, когда он ничего не имел, теперь бы не покатился, по крайней мере с высокой горы, с маленьких холмиков еще мог, но заверял всех, что может загреметь и с самой высокой. И все ходили вокруг него, оберегали Визира, это была игра, в которой и Марченко охотно бросал фишки. Михаил поставил на стол рюмку, подмигнул хитро и значительно:
— Что, опять твой Борозна откопал какой-то журнал?
Дмитрий Иванович покачал головой, прожевывая хлеб.
— Откопает. Непременно откопает. Не французский, так целебесский. Из пятого пальца Целебеса. Того, что подгибается под четвертый, большой. Я эту породу знаю. Он из тех, что лбом пробивают стену и пролезают в пролом. Ну, ты, конечно, либерал. Ты не потянешь его назад за штаны. Или потянешь, когда уже будет поздно. Штаны останутся в твоих руках, а он голым проскочит сквозь стену. И оттуда швырнет в тебя кирпичом.
Михаил Игнатьевич усмехнулся и подмигнул снова. Он давно заметил по глазам Дмитрия Ивановича, что тому такие разговоры нравятся. Правда, Марченко в том никогда не признавался. Наоборот, сам говорил о Борозне только хорошее. Но намеки Визира принимал, не столько намеки, сколько информацию, которую Михаил Игнатьевич подавал о нем (Борозна начинал работать в одном институте с Визиром, оттуда он его и знал). Михаил говорил осторожно, как бы между прочим; если бы он стал говорить что-нибудь несправедливое, Марченко непременно остановил бы его. Сегодня Визир и впрямь повел разговор в таком ключе, и у Дмитрия Ивановича словно бы пелена спала с глаз, он сразу увидел себя как бы со стороны, глазами постороннего, и у него мерзко стало на душе. А еще он удивился такому совпадению — Михаил откровенно нападал на Борозну именно после того, как Дмитрий Иванович заподозрил его в величайшей подлости. Однако теперь ему не захотелось высказывать своего подозрения.
— Борозна тут ни при чем, — закурил Марченко сигарету. — Но дожил я до чего-то отвратительного. Кто-то написал на меня анонимку.
И он рассказал все Визиру.
— «Человек — добр. Надо говорить — он добр. Если мы все закричим — он зверь, что из этого выйдет!»
Эти слова Дмитрий Иванович сказал как-то Визиру, и теперь тот цитировал их, подтрунивая.
— Если бы хоть раз показал когти, если бы знали, что в тебе живет зверь, черта лысого отважились бы подкапываться. Скажу тебе правду: распустил ты свою братию. И не возражай — распустил. А людям нужны шоры. Они уважают только тех, кого боятся.
— Ложь, — не сдержался Марченко.
— Почему ложь? Ну, уважают и умных. Но так, скептически уважают. Не до конца.
Михаил Игнатьевич говорил свысока и действительно чувствовал свое превосходство по отношению к Дмитрию Ивановичу. А еще он чувствовал, что перерос его. Теперь он если и подлаживался под него, то только по привычке. Догнал, сравнялся, потом и перерос его. Однако продолжал, почти подсознательно, оглядываться на него. Марченко был для него как бы стимулом, или, говоря на языке химиков, катализатором. Когда-то, поначалу, Дмитрий Иванович просто тянул его за собой, Визир и до сих пор помнит, как тот не однажды разбивал его. Убедительно, аргументированно. Он спорил, подкреплял свои доводы крепкими словами, но понимал, что проигрывает позорно. С того времени в его душе оставались мучительные зазубрины, о которые он не раз ранился мыслью. Впоследствии же каждая солидная аргументация Дмитрия Ивановича вызывала в нем досаду, только он не сознавался себе в этом. И его начали раздражать успехи Дмитрия Ивановича. Уже хотя бы потому, что у него, Визира, было больше оснований их одержать: умел, где надо, пригнуться, а где надо — перескочить, свободнее держался среди людей, лучше ориентировался.