Он деланно, преувеличенно глубоко вздохнул. И понял, что сыграл скверно. Теперь его начинала пронимать злость. Что эта кукла, этот «пончик», как назвал ее Вадим, не давалась в руки, проявила такое упрямство и самостоятельность. Что все кончалось ничем. Что даже этого легкого, ироничного тона он не мог придерживаться — Неля сбивала с него. А вместе с тем чувствовал, как ему хочется понравиться ей. Ему казалось, что она понемногу теряет к нему интерес, разочаровывается, а переменить не мог ничего. Может, немного был виноват и тот контроль, который он установил над собой и от которого сам как бы раздваивался.
В парке стало уже совсем темно. Но фонари почему-то не зажигались. Видимо, не настало время — в городе часто включают свет не тогда, когда темно, а когда положено по графику. Над ними холодно качались осокори, сквозь мелкие листья проглядывали редкие, бледные звезды. Неля встала, посмотрела на крону, шумевшую над головой, — шум был не весенний, казалось, это трепещет не молоденькая листва, а шелестит столетний пергамент, — на синее ветреное небо, какое-то пустынное, обложенное по краю, над Дарницей, черными тяжелыми тучами.
— Какое неприветливое небо, — сказала Неля.
Борозна все еще не вставал. Он давно смотрел на небо. Оно и в самом деле было пустынным и каким-то бездонным, хватало этим за сердце. Он устал. Но сегодня не мог отдохнуть глазами даже там. Небо всегда манило его. Манило не тем, что видел, а тайной, какую прятало в себе, о которой можно было думать безустанно, не меняя очертаний того, о чем думалось. Оно манило невидимыми мирами, вечным обещанием, вечной угрозой — теми выгоревшими звездами — черными дырами и всем, что еще не открыто и никогда не будет открыто. Он любил смотреть на него. Черные дыры неба… Почти магия, почти безумие. Пустота — где была звезда, где когда-то буйствовало пламя; материя, которая сбежалась в комочек и не выпускает ни лучей, ни магнитных волн — ничего. Ужасающая сила, от которой неведомо чего ждать. Несусветная пустынность, бесконечное одиночество… Не выпускать из себя ни единого лучика! Как страшно она манит человека, эта великая магия мира, которая тяготеет над человеком и которая толкает человечество по какому-то неведомому ему пути. По краю, над пропастью, чтобы заглянуть в нее. Куда приведет этот путь? Это неизвестно. Иного человеку не дано. Да так ли это и плохо — вечно куда-то стремиться, идти, лететь… В этот миг ему страшно захотелось, чтобы Неля почувствовала то же, что чувствует он. Чтобы сжалась вот так же душой, чтобы упало в пустоту сердце и замерло, занемело на мгновение, а потом мозг прожег ледяной холод, чтобы на том месте встала черная боль, еще сильнее подчеркнув одиночество. Тогда бы Неле захотелось бежать отсюда. Тогда бы она поняла его…
— Хотите, Неля, я расскажу вам о черных дырах неба? — спросил он, и было в его голосе такое искреннее желание отдать что-то свое, какую-то частицу себя, что она, хоть уже и собиралась уходить, не решилась отказать. Она поняла, что это нужно ему. Что иначе он обидится, а может, и не обидится, но для них никогда не прозвенит та струна, без которой людям не понять друг друга.
Он рассказывал вдохновенно. Минутами ей казалось, что он посвящает ее во что-то свое, глубинное, потайное, она и впрямь постигла ту адскую силу и одиночество, ей открылось отчуждение, до которого, к счастью, не дошли и не дойдут люди, но которое может стоять предостережением и на их пути. Это были минуты сближения, правда, не того, интимного, когда сближают невольные прикосновения, незримая волна, что бьет из мозга в мозг, из сердца в сердце, а какого-то иного, которое, однако, предшествует тому. Он понял это. И сказал полушутливо:
— Поэтому все влюбленные смотрят на небо.
— Может, ищут там то, что не могут найти в себе?
— Может, — подумав, согласился он. — Только бездонность — и там, и тут.
— Ну, а когда найдут?
— Найти — нельзя. Жизнь — это бесконечность. В том ее смысл.
— А все-таки… Не сгорит ли она тогда, как эти звезды? Не станет черной дырой?
— Кто это может знать, — пожал он плечами.
Вверху, не очень высоко, наверное только что поднялся с Жулян[3], летел самолет; вспыхивал красный огонек, как будто знак тревоги или предостережения кому-то. Огонек исчез, и сразу в парке вспыхнули фонари, исчезли чары, стало невозможно рассказывать о небе.
— В городе нет неба, — сказал Борозна. — Мы его тут не ощущаем и не живем с ним. Вот поглядите сюда…
Он не хотел, чтобы она уходила, пытался ее задержать и не знал как. Предложил пойти в ресторан, но сам понимал, что это ни к чему — в голове еще стоял туман после сабантуя.
Они пошли к трамваю.
Он проводил ее до самого дома. Она жила на Русановке, на набережной, на шестнадцатом этаже, но окно ее квартиры выходило не на Днепр, а на Дарницу, на черные дымы шелкокомбината. Он не видел тех дымов, так сказала она. Они стояли у низенького штакетника под молодым топольком, Неля покачивала на пальце сумочку, порывалась идти, а ему страшно не хотелось отпускать ее, и опять он не знал, как ее задержать. Ему казалось, если он сейчас ее не задержит, то уже не сумеет привлечь к себе никогда. Вот она сейчас уйдет, на шестнадцатом этаже вспыхнет окно. А он пойдет к себе.
Его даже холодом обдало, когда вспомнил свою холостяцкую комнату, и стало одиноко и пустынно на душе. Он оглянулся — набережная была почти пуста, отдельные прохожие спешили домой — к свету, к теплу. К теплу чьих-то сердец, к теплу чьих-то губ… Конечно, он был слишком самоуверен — у такой красивой женщины много поклонников. Молодых. Не таких… ассирийцев. Она уйдет и забудет о нем. В какое-то мгновение он подумал, что эта его тоска временная, что густая, почти отчаянная печаль завтра развеется, но то будет завтра, а сейчас он не может уйти, не оставив воспоминания в ее сердце или хотя бы какой-нибудь зарубки в памяти. А чем он может удержать ее, что еще рассказать? О квазарах? Несусветный дурень, хотел пленить ее эрудицией. Да и те черные небесные дыры… Она, может, ждала чего-то более предметного… Нет, тогда бы он мог испортить все.
Ему страшно, до мучительной боли в сердце захотелось взять ее за руку. Задержать еще хотя бы на минуту… Но как задержать? И враз на него нашло озарение, и он, трепеща от радости, от какого-то тревожного холодка, сказал:
— А знаете, Неля, почему я не захотел руководить группой?
— Почему? — спросила она почти равнодушно.
— Я не люблю похорон, — сказал Борозна.
— Каких похорон? — выступила она из-за тополька. На ее лицо упал луч от фонаря, осветил красивый подбородок, четкие яркие губы.
— Ну… Дмитрий Иванович идет в тупик. Этот путь не имеет перспективы.
— Откуда вы знаете? — спросила она так громко, что случайный прохожий оглянулся. Наверное, он сначала подумал, что бородач пристает к девушке, а потом понял, что ошибся.
— Ну, разве я не могу до чего-то додуматься, — ответил почти обиженно. Он понял, что обиделся не на нее, а на себя. Что вторично за вечер сказал не то, что нужно. Ну, первый раз — это пустяк, каких человек совершает в жизни множество и какие быстро забываются. Но это… Он еще не постиг, в чем именно кроется бестактность, даже больше чем бестактность, какая-то угроза, какая-то опасность. Однако знал уже наверное: не надо было этого говорить. Из-за этого почувствовал не просто досаду, а злость на себя.
— Неля, не говорите никому, — попросил. — И не подумайте, что я злорадствую… Я тоже пришел работать к Дмитрию Ивановичу. Ну, пусть по мне это пока еще не бьет… — И снова подумал, что нужно хоть теперь быть правдивым до конца. — Я недавно прочитал в одном французском журнале статью профессора из Марселя. Они там тоже работали с аммонилтетрафосом. Даже кодовые названия тождественны. У вас — exordium[4], а у них — principium[5]. Они пришли к отрицательному результату. Он все же не вступает в реакцию. Вы ловите мираж… У АТФ нет предшественника. Нет того мгновения — вспышки энергии, бурной реакции. Она неуловима, потому что ее не существует. Простите… что вышло так красиво. Но ведь вы в самом деле ловите миг, какого нет. Это — увлекательная фантазия Марченко, и ничего более.