Литмир - Электронная Библиотека

Иван снова вдохнул, и у него защекотало в ноздрях. Пахло горелым сеном. Он хорошо знал запах горелого сена. Не раз и не два приходилось ему греться у трескучего костра в зимнюю возовицу, когда пробивали через глубокие снега дорогу к стогам; а сколько раз во время сенокоса у него допревала каша на костре из туго скрученных пучков сена. Однажды целый день гасил пожар — горели стога и покосы на Лясском. Люди сбивали пламя вязанками лозы, отрезая ему путь к лесу.

Становилось все удушливее. Иван понял: горят тюки. Наверное, залетела с паровоза искра или кто-то из немцев бросил перед сном сигарету на тюк, а ветер постепенно раздул пламя. Иван затаил дыхание и уловил ухом сухой треск. Нужно было спасаться. Но как?

* * *

«Окна» им не дали, потому что отряд уже вышел на деснянские переправы. Но и полицаи до самого вечера не атаковали их, видимо не имели достаточно сил, а подкрепления не получили. Да и что значили теперь для немцев несколько партизан, если через укрепленный район в это время пробивались на восток целые отряды и соединения!

Никто из полицаев в болото лезть не пожелал; всякий полезший в трясину стал бы удобной мишенью для партизан. Но и засад своих не снимали, все так же татакал с правой стороны ручной пулемет — они поставили его на бугре под грушей, и раздавались одиночные выстрелы. Если бы не «дегтярев», в селе эти выстрелы могли бы принять за охотничьи.

Да это и впрямь была охота, охота на людей.

Этот день вставал в Марийкиной памяти, как изрезанный на куски жуткий сон. А по берегам памяти яркие всполохи, что-то щемящее, до боли человечное, проникающее в сердце.

…Равнодушно катилось вверху холодное осеннее солнце, доцветали на беловодье лилии и еще какие-то мелкие фиолетово-розовые болотные цветы, и жутко тюкали над головами пули, срезая длинные чубы тростника. Казалось, пули кружились над болотом, выискивая людей, и люди невольно втягивали головы в плечи, глубже приседали в трясину. Это было воистину страшно: слепая стена тростника и живые смертельные шмели в ней. Спасение только в воде, но от нее же — и короткая стежка к могиле. Холод леденил тело, сотнями тоненьких ручейков устремлялся к сердцу, наливая его усталостью и отчаяньем.

У Марийки и сейчас в памяти красные всполохи, когда она вспоминает, как по очереди держали ее хлопцы на руках, прикрывая собой. Те самые хлопцы, что не раз отнимали у нее полотняную сумку, когда шла из школы, и хлестали по ногам прутом на пастбище, и вытряхивали из санок в снег, а когда подросла — в темных сенях на посиделках норовили ущипнуть. Те самые хлопцы, у которых, казалось, души огрубели возле плуга и скотины, которых полная лишений лесная жизнь ожесточала против всех на свете, а особенно против тех, кто остался при немцах в селе. Именно тогда и клюнула Тимоша в плечо пуля, но он не признался никому и дал себя перевязать, только когда уже вошли в лес. А Миколу она перевязала и Степана тоже. Она знала, что не заслуживает их доброты, этого стульчика, сплетенного из их рук, и не хотела для себя никаких послаблений. Она хотела стоять рядом с ними. Но им всем приходилось стоять порознь, а именно этого она и боялась. Свист каждой пули словно обрывал что-то в ее груди. Но она знала и то, что хлопцы считают ее мужественной и хотят быть сильнее ее, что они скорее провалились бы в трясину, чем предались отчаянию. Даже Сашко Хан и тот, — правда, когда солнце уже опустилось на мягкие метелки камышей, — оглянулся на Марийку, выдавил на чернильных губах подобие улыбки:

— Трясем карасей?

— Ты, Марийка, — сказал ей Тимош, и морщинка над его бровью круто сломилась, — молодец!

И в это самое мгновение как-то странно перекособочился в воде Женько и лег грудью на кочку, а плечи его задрожали. Так дрожит крыло умирающей птицы. Хан рванулся, затрещал камышом, и сразу же с берега длинной очередью ударил пулемет. Тимош прошипел, направил на Хана автомат:

— Убью!

И все поверили, что он убьет. Хан затих, виновато оглянулся на Марийку, по щекам его текли черные слезы. Марийка пыталась подавить страх, но он не отступал, родившись где-то внизу, полз к груди, к сердцу, вверх и вверх, как ртуть на шкале термометра. И тогда в голове становилось горячо, глаза как бы застилал темно-серый войлок. Почти смертельной черты страх достиг около полудня, когда впереди что-то тихо затрещало и между камышей поползли тонкие змейки дыма. Еще ничего не было видно, только легкий запах горелого, а мысль сразу прошила мозг: «Они хотят поджечь болото». Может, потому, что лежала где-то у самого порога памяти. Ведь и Марийка и все партизаны помнили, как осенью выжигали некошеные болота, огромные болота, на север от Широкой Каменки, бывшую Вольную, — они тогда горели по нескольку дней, застилали весь горизонт багряным заревом. Все знали, что тот огонь ничем не угрожает Позднему, но все равно людей не оставляла странная тревога. Было неизвестно: горели болота по чьему-то велению, — говорят, по горелому растет более мягкая трава, — или по злому умыслу, а может, из-за недосмотра, — ведь порой огонь проглатывал и стога под Вольной, даже небольшие рощицы на холмах. Никто никогда не видел, чтобы кто-то бросал в сухую траву спичку; казалось, по болотам бродил призрак и поджигал их.

Только Степан — окруженец, ленинградец — вертел головой, ничего не понимая, комично морщил нос. Его улыбка так и застыла: через мгновение разгадал и он.

Жутко затрещали камыши, два красных колеблющихся языка пламени взвились над ними, и полетели в небо черные пчелы. И долетели голоса — что-то кричали полицаи. Наверное, предлагали сдаться. А когда огонь затрещал еще сильнее и взвилось не два, а много огненных языков, сердце у Марийки сжалось, она съежилась, закрыла ладонями глаза, чтобы не побежать от огня. Те, кто стоял впереди, испуганно оглядывались, начали пятиться назад, Микола уже не держал винтовку над водой, а волок ее по трясине, как палку. И слова их остановил голос Тимоша:

— Ну, чего сбиваетесь в табун?.. Огонь сюда не достанет.

Кто-то остановился, кто-то побрел дальше.

И тогда отозвался Василь:

— Там разводье, осоки нет. Мы когда-то пробовали поджечь болото. Будет гореть, пока есть осока.

И то, что это сказал Василь, а не Тимош — тот должен был успокаивать их по своему командирскому положению, да и к тому же был не такой, как все, а точно из кремня, — немного успокоило.

— Если бы дым шел на лес, можно было бы попробовать прорваться, — заметил Степан.

Но дым — сивый, густой, с мохнатыми шмелями — относило в сторону. И чем он был гуще, тем меньше становились огненные всплески, они уже не издавали такого треска, оседали, пока не упали в трясину. Потом они вспыхивали еще в нескольких местах — полицаи носили сено, пытались поджечь болото то в одном месте, то в другом, — но партизанам пришел на помощь ветер. Тогда на холме поднялся шум — ругались или угрожали кому-то, но постепенно он стих. Даже выстрелы раздавались теперь не так часто. Однако такая перемена в поведении врага не успокаивала: исколотая выстрелами тишина повисла над головами, въедалась в уши, в мозг. Она висела неизвестностью, какой-то новой, неведомой еще опасностью. И становилась все туже, все сильнее давила на плечи, вдавливала в трясину. Время остановилось. Хотя солнце катилось по небу, никто не чувствовал его своим солнцем, а день своим днем. Они могли жить, лишь переступив этот день.

И только когда на камыши стал опускаться вечер, партизаны начали понемногу выходить из оцепенения. Видимо, полицаи ждали подмоги, а может, уже и не ждали, однако все равно не могли уйти отсюда, чтобы не влетело им потом, делали вид, что ведут бой, и тоже ждали ночи. Она должна была замести и их следы.

Партизаны выходили, помогая раненым и с мертвым Женьком на руках. И еще один партизан остался в болоте, никто не видел, как и когда он упал, — вероятно, пуля догнала его, уже когда они тронулись в путь, отыскала в беспредельности ночи, пересекла жизнь на ходу — ведь они не услышали даже стона.

104
{"b":"849476","o":1}