Иван почувствовал, как мир постепенно отгораживается от него. Существенным было только то, что касалось его самого, его раны, а все остальное оставалось за пределами его сознания. И то, где сейчас наши, попытаются ли атаковать село или отступят совсем, придут ли сюда немцы. Иван осознавал, что эта отрешенность ведет его к сон, в небытие. Он снова огляделся вокруг, поискал, на чем бы остановиться спасительной мыслью. Но она скользила по белому полю, добегала до черных и белых холмиков, мимо которых уже текла поземка, и возвращалась назад. Иван перевел взгляд на немца. Уже не было силы ни злиться, ни любопытствовать, и, пожалуй, только потому, что немец лежал рядом, он засунул руку под зеленую шинель и нащупал в наружном кармане френча два твердых картонных квадратика. Один поменьше и потоньше, другой побольше и потолще. Потоньше — то была солдатская книжка. Иван развернул ее.
Было немного странно смотреть на улыбающееся, самоуверенное молодое лицо, то самое лицо, которое сейчас уже наполовину замел снег. Еще полчаса назад это было одно и то же лицо, теперь они оба были мертвы. Две разные сущности, два разных значения и символа. Внизу, в уголке, стояла дата рождения снайпера — тысяча девятьсот двадцать третий год. И эта дата взволновала Ивана. Дата рождения его самого, Ивана Полторака. «Он родился в один год со мной, — подумалось. — Где-то за сотни километров от меня. Я никогда не видел его, и он меня увидел только в оптический прицел. Зачем он пришел ко мне? Что хотел взять?»
С такими мыслями перевернул обложку книжицы. Это была записная книжка. Первый листочек исписан мелко, от края до края, а уже на втором и на следующих — строки короткие, довольно ровные. Иван листал страницы указательным пальцем и все больше удивлялся: убитый петеэровской пулей немец писал стихи. Иван попытался прочесть, но его школьные знания были слишком недостаточными, чтобы перевести написанное. Понял только, что стихи — о любви, слово «либе» повторялось почти в каждой строке. Видимо, эти стихи были рождены любовью. Может, чистой, нежной, и к хорошей девушке, чистой и нежной. Тогда что мешало ему любить, писать стихи о любви? Кто вправил ему мозги так, что он посылал в него, Ивана, — тоже любящего — разрывные и простые пули? Как это увязывалось? Кто научил его? Обезумевшие, обманутые лживыми идеями люди, которые сами не умели любить в полную меру сердца? Их тупость, беспощадность, извечная жадность и ненасытность, вытеснившие обычные человеческие чувства? Им мало своей земли, мало нескольких десятков миллионов оглупленных голов, они зарятся на чужое, хотят распространиться на тысячи и тысячи километров, а ведь многим из них суждено быть зарытыми в эту землю. Или его изуродовали идеи, поставленные на службу неправде?
Как дико, как странно устроен мир. И как странно, как чудно подумалось Ивану о нем. Впервые в жизни. На незнакомом поле, под стогом сена, рядом с обледеневшим врагом.
И то течение мыслей снова вернуло его в узкую житейскую колею. Надо было что-то делать. Петеэровец не возвращался, да Иван почему-то и не надеялся, что он вернется. А оставаться тут дальше — погибнуть наверняка.
Иван медленно, опираясь спиной о стог, поднялся. Расстегнул нижние пуговицы полушубка и, с трудом перегнувшись на правый бок, вынул левой рукой из кобуры пистолет. Взвел большим пальцем курок, держа наган в руке, направился к хате. Ограды вокруг нее не было, только живая изгородь, он перешагнул ее в том месте, где она низко прилегала к земле, и очутился во дворе. Тяжело переставляя ноги, потащился мимо корытца возле хлева — оно было обклевано, а снег вокруг него разрисован множеством треугольничков — лапок, — мимо поленницы, у которой белели щепки. Хата смотрела на пришельца широко раскрытыми настороженными глазами, по бельмам окон скользили какие-то тени. Но Иван упрямо тащился к крыльцу, держа пистолет в руке.
Промерзшие доски крыльца скрипнули под его ногами, громко звякнула щеколда, дверь чуть-чуть приоткрылась, но не впускала. Иван постучал носком сапога, и холодное эхо откликнулось в сенях. На стук никто не ответил, но кто-то же там затаился, ведь дверь была закрыта изнутри на крючок, Иван даже видел его. Уходили минуты, забирая по капле и его жизнь.
Иван положил на покрытую инеем деревянную скамеечку на крыльце пистолет, спустился, взял у поленницы щепку. Сунул ее в щель и поднял крючок. Быстро взял пистолет и шагнул в узенькие, тесные, освещенные сверху маленьким окошком сени. Половину их занимали жернова, на жерновах топорщилось снятое с веревки промерзшее белье. По углам — всевозможная мелкая утварь. Дверь из сеней одна. Иван открыл ее. Это была кухонька. Печь, поставец, стол, короткая лавка. Хата построена совсем не так, как у них в Полесье. Он долго стоял молча. Тишина терзала сердце.
— Есть тут кто? — спросил он.
Никто не ответил. Тикали на стене ходики с привязанными к гире щипцами, и их тиканье жутким эхом отражалось от стен. С зеленого облупленного циферблата насмешливо ухмылялся дебелый сеятель, бросал в глаза Ивану неестественно крупные, точно камни, зерна.
Тишина. Прошитая ударами маятника, холодная, немая. Тишина и пустота.
И все же в хате кто-то прячется! Ивану стало жутко. Почему же не отперли дверь? Почему никто не подает голоса? Даже если здесь засели немцы, то и они должны были бы что-то предпринять. Может, хотят взять в плен? «Так идите, берите, берите, — звал их мысленно, — берите, если сможете. Ну-ка?» Эта окаянная тишина была страшнее выстрелов. Сейчас он упадет и истечет кровью, похороненный под этой проклятой тишиной.
Из кухоньки — двери налево и направо. Ему словно что-то подсказало: тот, кто здесь скрывается, стоит за дверью слева. Напряжение его достигло предела, пот выступил на лбу, по телу прошла дрожь. Он выставил пистолет, ткнул сапогом дверь. Она с грохотом открылась. Иван увидел белые стены с пятнами рушников и фотографий, у одной стены стояла высокая металлическая кровать, у другой — шифоньер и шкаф с книгами.
— Эй!
Эхо ударилось о потолок и упало к ногам Ивана. Он убегал от него, от безмолвия, от тишины, прохромал через кухоньку и так же, ударом сапога, открыл другую дверь, встал на пороге. Но и там никто не отозвался на его окрик.
Крупные холодные мурашки колючими лапками зацарапали Ивана по спине. Его охватил ужас. Показалось, будто он бежит по заколдованному кругу, откуда-то из укрытия на него смотрят невидимые глаза, смотрят враждебно и насмешливо, дожидаясь его конца.
— Есть тут кто живой? Сейчас брошу гранату! — почти в отчаянии закричал он.
И тогда что-то звякнуло почти у самых его ног, из подполья вылез замурзанный белокурый мальчуган лет десяти, в старенькой застиранной рубашке и заплатанных штанах. Его большие серые глаза были глазами напуганного зверька.
— Ты кто? — тихо и дружелюбно спросил Иван. Страх сразу отступил.
— Иванко, — ответил мальчик.
— Я тоже Иван. А почему ты один?
— Мама еще утром ушла на базар. А тут… — мальчик не отводил испуганного взгляда от Ивановой руки. Страшной, окровавленной, обмерзшей. Иван тоже посмотрел на руку и увидел, что она начала оттаивать и на пол падают красные капли.
— Подставь что-нибудь, — попросил мальчика. — И не бойся. Ранило меня.
Тот послушно подвинул пустое помойное ведро. Самое обыденное это дело успокоило маленького Иванка, и он посмотрел на большого теперь почти без страха. А большой стал с медленной сосредоточенностью руководить им, им и собою. Осмысливал все медленно, казалось — тело не до конца принадлежало ему, им надо было управлять, приказывать, держать в подчинении. И мысль тоже была как бы не до конца его, поворачивалась медленно, с трудом.
— Возьми нож! — сказал Иван-большой, и маленький быстро нашел в поставце кухонный нож. — Режь вот здесь! — показал на лямку поперек груди, стянутую пряжкой, которую пытался расстегнуть еще у стога и не смог.
Мальчик перепилил скрученную в жгут зеленую лямку.
— Теперь эту!
Мешок тяжело ухнул на пол.