Впереди начинался крутой спуск в ложбину. Ирина вихрем метнулась с крутизны, Ирша съехал по отлогому склону справа, Клава же, просто сняв лыжи, сошла вниз. Речку они пересекли по молодому льду. Пойму осушили, и она, как почти все современные речушки, успокаивалась на зиму в тесной канаве; в некоторых местах прочно замерзла, а в иных еще жила, клокотала быстрым ручейком. А потом въехали в лес, Ирина легко взбежала меж высоких дубов на гору. Клава, снова сняв лыжи и взвалив их на плечо, взобралась своим ходом, Ирша поднялся «елочкой». Пока он всходил, Ирина еще раз рванулась вниз с высокой кручи, пронеслась меж кустов, вылетела на снежную, словно укрытую ватным одеялом поляну и круто затормозила. Ирша хотел было помчаться следом, однако сразу как-то не решился. В детстве катался на самодельных, — все ребята мастерили из досок от старых бочек, да и не было в их краю гор; в институте, правда, ходили в походы, так когда это было… А сейчас на него смотрели Ирина и Клава, Клава еще и подзуживала, и он, вспомнив все наставления, наклонился вперед, слегка присел и съехал с холма, правда, не по крутой Ирининой лыжне, а чуть левее, но съехал. Съехал и во второй, и в третий раз, совсем осмелев, рванулся между деревьями по склону обрыва, но почти у самого низа прямо перед ним вдруг будто вырос из-под снега куст, Ирша хотел отклониться влево, но поскользнулся и упал. Хорошо, что крепления были мягкие: одна лыжа встала торчком, другая застряла в зарослях, а сам он больно ударился о пень левым боком. Лежал на снегу, и лес красными полосами мелькал перед глазами. Казалось, неумелый художник разрисовывал его красными красками, смывал и закрашивал снова. А потом над ним склонилось испуганное лицо — глаза огромные, как блюдца, страх расширил зрачки. Может, поэтому уменьшилась боль и исчезли красные полосы, он улыбнулся:
— Пропахал первую борозду…
— Руки, ноги целы? Ушибся?
И только после того, как он сказал «не очень», зрачки судились. Отворачивая лицо, Ирша с трудом поднялся, нашел лыжи. Ирина предложила вернуться, но он упрямо покачал головой. Минут через пять они догнали на просеке Клаву. Просека, прямая и длинная, казалась бесконечной, уходила, суживаясь, куда-то далеко-далеко, она то приподнималась на невысокие взгорки, то полого спадала вниз, словно заманивая их в глубь леса. Припорошенные снегом кроны сосен тяжело нависали над ними.
Промелькнула какая-то птица, похожая на воробья, только синяя-синяя. Она тоже будто манила в лес, в свое синее царство. Ирина не выдержала ровного шага и рванулась вперед. Сергей поддал следом. Ему было стыдно за свой позор в яру, хотелось как-то оправдаться, доказать, что и он лыжник, его тоже захватил азарт гонки. Но догнать Ирину оказалось непросто, она мчалась, как белка. Мелькали стволы деревьев, лес постоянно менялся — вставали высокие сосны, дубы вздымали свои словно искореженные в муках ветви, весело голубел молоденький ельник, а просека все тянулась и тянулась, будто дорога в неизвестность. Она и была дорогой в тайну, туманила голову, и Ирина бежала от этого наваждения, хотя ей хотелось, чтоб оно длилось вечно. Бежала и бежала, пока не выбилась из сил, и тогда остановилась под невысоким дубом, за которым снова начинался сосняк. Сергей прислонился к дубу с другой стороны. Оба тяжело дышали, оба, разгоряченные, избегали смотреть друг другу в глаза, казалось, только взгляни — и станет ясным все. Да, станет ясным и это безумство, и неистовство погони, и неизбежность того, что сейчас произойдет, что надвигается на них с какой-то жестокой силой. Его глаза наконец приникли к ее глазам, его полуоткрытые губы, окутанные легким облачком пара, пересохли от жара, она это видела, она уже чувствовала трепет и вкус зеленой хвои, — видела, как он держал в зубах еловую иголку, — ощущала палящий голод его губ, она знала, что не воспротивится, не закричит, не отшатнется от этих жадных губ. Уже потянулась было к нему, но в это мгновение что-то белое застелило ей память, и она попросила:
— Не смотрите на меня так.
Это не было приказанием, она просила пощады или хотя бы отсрочки.
— Разве… как я смотрю? — прошептал он.
— Не знаю.
И сразу опомнилась. Оттолкнулась от дерева и, тяжело налегая на палки, пошла в обратный путь.
— Пропади она пропадом, эта прогулка, — сказала Клава, когда они встретились. — Не катание, а душегубство, хотела возле дота повернуть назад, да побоялась, что заблужусь.
— Возле какого дота? — удивилась Ирина.
— Поглядите на них, они и дота не заметили! Там, на дороге. Больше вы меня сюда и калачом не заманите.
Дот располагался между старым дубовым лесом и сосняком, наверное, на месте сосняка когда-то было поле, глубокие, окованные сталью бойницы смотрели в ту сторону. Каменная громада глубоко вросла в землю, в середине ее виднелась огромная пробоина. Вероятно, дот взрывали, но у взрыва не хватило силы поднять эту тяжесть, камни задавили огонь. Все трое в эту минуту подумали о войне, потому что она прошла через судьбу каждого, у каждого кого-то забрала, а в мире снова сгущались тучи, и смертный холод свинцовым валом катился оттуда, куда садилось солнце.
— Слова, слова, — вдруг сказала Ирина, думая о чем-то своем. — Громоздим горы слов. Целые Эвересты. И все это лишь сотрясение воздуха. Даже полова и та что-то весит. А бомбы между тем делают и ракеты запускают в производство. И нам нужно снова сооружать не только дома, а и эти каменные доты. Вот что такое наша профессия. Если даже встанем все на колени и закричим: «Опомнитесь!» — не поможет. Даже не услышим друг друга. Мы просто все запрограммированы на погибель. А может, так и надо? Так было, есть и будет? Все на свете обречено и смертно? Электростанции, статуи, любовь…
— Любовь и смерть — в обнимку. И чем жарче одно, тем беспощаднее другое. — Клава постучала палкой по каменному куполу. — Сергей, ты из какого рода? Ну не ты, а твой отец?
— Не понимаю… Из казаков.
— И ты смог бы?.. На коне по дикому полю… Можешь представить себя на коне с саблей? Не можешь. Я так и думала. И я не могу тебя представить. А вот… Тищенко — могу. Вот такие, как он, разрубали врага до седла! А потом напивались и плакали. Но разрубали… Если было нужно.
— Что ты, Клава, плетешь?.. Дикое поле, кони, сабли… Это в наше-то время! — не скрывая раздражения, возразила Ирина.
— Да, век скоростей и заменителей, ты это хочешь сказать? И быстролетной любви. Ну поехали.
Ирина шла сзади, притихшая и погрустневшая, не могла сдержать обиды на Клаву. Ну чего, чего она все время вспоминает Тищенко? Еще и старается уколоть Сергея. Ну внес исправления. Ну помог ему. Так ведь это Василию ничего не стоит! Кстати, ему ничего не стоит и перечеркнуть чужую работу, если уж на то пошло.
Полузабытое воспоминание остро проснулось в памяти. Обсуждали один из ее первых проектов. Освещение машинного зала. Ирши еще тогда не было в мастерской. Ее эскизы стал критиковать Рубан. Присутствовал и Василий. Сидел молча. Слабо пыталась защитить проект Клава. Защищал Вечирко. А Рубан, как всегда, лез напролом. Грубо тыкал указкой в эскизы: «Это же средневековая бойница… Разве под таким углом свет попадет в зал?» И тогда все взгляды обратились к Тищенко. И он, сдвинув густые встопорщенные брови, сказал: «Рубан прав. Освещение никуда не годится. Нужно сделать вот так». И начал чертить. Конечно, ее эскизы были плохи, она это понимала, но в глазах задрожали злые слезы, закипела обида на всех, особенно на Тищенко. Почему высек ее публично, почему заранее не высказал своих замечаний? Догадывалась: он вообще в грош не ставил ее архитектурные способности. Старался не подавать вида, но советовался с нею редко. Тяжело было сознавать: близкий человек, муж, в своем творчестве не находил ей места. Почему об этом вспомнилось сейчас? Обида обожгла с новой силой: нет, муж ее никогда не ценил.
Сергей предложил зайти к нему выпить чаю. Наверное, о чаепитии он подумал загодя, потому что на столе появилось твердое, но вкусное печенье местного производства, булка, повидло и початая бутылка коньяка, Сергей подлил его в чай. Ирина попробовала: вкусно.