Василий Васильевич прошел по ней и долго стоял в конце под вязом, вспоминая высоких чубатых парней, которые вели его под руки. По стерне, по некошеным лугам. Окрепнув, он нацелился душой на восток, на далекий уже фронт. И когда к нему пришел староста и спросил, как он собирается устраивать свою жизнь, сказал, что долго тут не задержится. Он уже тогда верил Гнату Ирше. И все верили. В их лесное село нечасто заглядывали немцы, поэтому старосты у них долго не было, но однажды с немцами приехал раскулаченный еще в тридцать втором и высланный из села Владимир Сак, он-то и был поставлен старостой. Его бывшие хлевы, клуни и амбары стояли на Песках, до войны там размещалась четвертая бригада, а хату разобрали на клуб. Сак начал строить новый дом, но так и не закончил: через полтора месяца получил новое назначение — районным старостой. Несколько недель в Колодязях не было старосты. Дважды созывали сход, и оба раза названные Саком кандидаты отказывались. Второй, отказавшись, еле поднялся потом после шомполов, и тогда начали уговаривать Гната Иршу — местного ветфельдшера. Ирша носил прозвище Немчик, то ли потому, что кто-то когда-то был в роду немым, то ли из-за его молчаливого и замкнутого характера. Не любил праздники, не любил воскресенья, никогда его не увидишь в праздничной одежде — всегда возится если не у забора, то на огороде. Ворота у него новые, плетень высокий, а на трубе и на колодезном срубе деревянные, разрисованные синей и зеленой краской петухи.
«Ты, может, комсомолец, — сказал Гнат Ирша Тищенко, — так не признавайся. Кто докажет… А в общине работать придется. За это спросят».
И тогда Василий сказал, что в селе не засидится.
«Смотри. Дело твое, — сказал Ирша. — У каждого свое соображение. Ты же знаешь, дружили мы с твоим отцом… Горячий был и всегда бил в одну точку. О хорошей и честной жизни мечтал… Первым записался в колхоз. Никто не верил, что попал в прорубь сам». В его притемненных серых глазах была спокойная покорность судьбе, определившей ему пройти через тяжкое испытание.
Василий сидел на скамейке, положив раненую ногу на подстеленный на лавку кожух, прилаживал к серпу ручку. Он уже настругал немало топорищ, заступов, ручек к вилам, лопатам, чтобы хватило матери до конца войны. Рассказ Гната Ирши прозвучал для него предостережением, но и влил в сердце силу и злость, готовность стоять за правое отцовское дело, добавил ненависти к врагам.
Он еще прожил в селе месяц. Залудил матери и соседкам казанки и ведра, нарезал из жести светильников — с дырочками узенькими-преузенькими, лишь бы прошла суровая нитка — для экономии керосина, помог матери измолотить копну проса. Он долго колебался, зайти ему перед дорогой к Гнату Ирше или нет. И решил зайти, попросить чтобы не давал мать в обиду, хотя и без того знал, что, дядька Гнат поможет ей. Ирша молча выслушал его и тогда вынул из ящика широкого сельского стола приготовленную заранее справку и подал Тищенко. В справке было сказано, что Василий Васильевич Тищенко действительно является жителем села Колодязи и что староста и полиция направляют его в Трубчевский район Брянской области за скотом, который был угнан туда по распоряжению большевистских властей. На справке стояла печать с немецким орлом. А указанный в ней район был прифронтовым.
Гната Иршу с тех пор он не видел. Понятно, в его честности он не сомневался ни на миг и не сомневался никто в селе, однако все это нужно было подтвердить свидетельскими показаниями. Это было не столько сложно, сколько хлопотно. Шагая от двора к двору, Василий Васильевич думал, что сейчас он словно замыкает круг, начавшийся для него с фиктивной справки Гната Ирши. Та дорога была длинная и трудная. Его много раз задерживали, но всякий раз выручала справка. А когда до фронта осталось рукой подать, шел ночами — крался по лесам и болотам, пока не натолкнулся на красноармейцев, тоже пробиравшихся к фронту.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Василий Васильевич вернулся в Киев в конце августа. Стояли жаркие дни. Улицы раскалились, асфальт был мягкий, вдавливался под ногами, женские каблучки оставляли в нем глубокие ямки, вороны в парках распускали крылья и дышали открытыми клювами, мороженое таяло и капало с палочек, и прохожие, едва успев лизнуть сладкий иней, спешили выбросить его в урну. Город показался Тищенко почти чужим. Таким казался ему в детстве районный центр, там было жутко, и он не решался отойти от воза. Конечно, он знал: эта отчужденность пройдет через несколько дней. Все бывшие сельские жители считают себя чужими в городе, даже гордятся этим, на самом деле они уже давно не сельские и пользуются городскими благами куда охотнее, нежели коренные горожане. Он почувствовал, что там, в селе, осталась лишь часть его души, а весь он здесь — и мыслями, и заботами, и ощущением уюта, который охватывает его, едва он наденет старую удобную пижаму и сядет на продавленную тахту…
А главное — он соскучился по Ирине. При мысли о ней его иногда охватывала какая-то непонятная тревога, последние ступеньки преодолел бегом. Прежде всего увидел ее глаза — увидел в них радость, и сразу пропало напряжение, и стало ему легко и хорошо. Когда после того трудного заседания по делу Ирши он спросил Ирину, почему она так испугалась, неужели для нее так много значит его, Василия, должность, она ответила: «Должность для меня ничего не значит… Лишь бы ты… был здоров и не волновался».
«Лишь бы ты был здоров и не волновался», — вспомнилось ему, и он растрогался. Но сама Ирина была чем-то опечалена и даже словно бы подурнела. А еще совсем недавно он любовался ее расцветшей будто заново красотой. Что-то, казалось, мучило ее. Тищенко ждал, что она расскажет о своих переживаниях сама. Наверное, какая-нибудь очередная ее выдумка; он развеет ее печали, и они вдвоем посмеются над ними.
Тищенко всегда возвращался из поездок возбужденным, шутил, рассказывал забавные истории, случившиеся (и не случившиеся) с ним в дороге, но на этот раз поездка была особой, и он поцеловал Ирину сдержанно. Однако скрыть своего бодрого настроения не мог, через минуту из кабинета, где он переодевался, послышалось бравурное, в темпе военного марша: «В село із лісу вовк забіг»… Когда у него хорошо на душе, когда он особенно любит ее, он с той же шутливой иронией напевает: «Еней був парубок моторний…» или «Огірочки», и тогда в нем пробуждается мальчишеское озорство. Значит, жди неожиданностей: может даже спрятаться в темном углу и разыграть из себя вампира. Если он чем-то недоволен, но не очень, тогда насвистывает что-нибудь мрачно-торжественное, пылесосит ковер и насвистывает. Он легко и, как считала Ирина, некритически подхватывал новые мелодии. Помнится, несколько лет назад чуть с ума не сошел от «Гуцульского танго» и «Червоных маков», с инфекционной быстротой распространившихся в Киеве. Чаще он мурлычет эти мотивы бездумно, а голова в это время занята чем-то другим, но иногда, как сейчас, поет от избытка чувств.
Ирина сжалась, охваченная странной тревогой, ее почти лихорадило. Пока мужа не было, она ни разу не встретилась с Сергеем. Ей казалось преступлением видеться с ним в то время, когда за него хлопочет муж. Она боялась остаться с Иршей наедине. Посмотрит он — и у нее часто-часто забьется сердце, и побежит по телу огонь, который лишает ее воли, отнимает последние силы. Однажды Сергей чуть не напросился к ней домой, но она решительно запротестовала: это показалось ей почти святотатством. И вот теперь вернулся Василий. А ей почему-то боязно. Боязно его радости, его искренности. После долгой разлуки он всегда бывает особенно нежным, немного смущенным, его захлестывает горячая волна желания, которого он стыдится, — только бы она не приняла его любовь за обычный мужской голод, потому и не знает, как к ней подступиться.
Она улыбнулась, и в то же время ей хотелось плакать, потому что чувствовала свою отчужденность к нему. Пока его не было, она надеялась, что в ней что-то изменится, проснется прежняя нежность, а теперь видела: нет, не вернулась и не вернется никогда… Он чужой, от него она хочет только одного: пусть не трогает ее, не обнимает. Ох, как страшно обнять этого широкоплечего человека с тяжеловатым лицом, густой щеткой рыжеватых волос и пучками таких же жестких волос, заметно торчащих из ноздрей. А он и вправду посматривал на нее, и волнение вновь и вновь пробегало по его лицу. Она видела это.