— Ми-и-лый! Я буду беречь ее, как солнышко. Вот тут, у себя в груди. Ты бы знал, как мне с ней легко и отрадно…
— Мне тоже. — Его голубые глаза наполнились светом, будто в них попал солнечный луч. — Мне все сейчас удается. Работаю, будто песню пою. Понимаешь? Какое это наслаждение, когда ладится работа! И не только в Кремянном… Еще один проект лелею. Великолепный… Это ты меня вдохновила. Ведь работа — это тоже святое. Как и любовь…
Он ушел в начале девятого. Ирина в тот же день уехала из санатория. Несколько раз входила в комнату, и ее охватывала такая тоска, что она начинала плакать. Все здесь напоминало о Сергее, о прошедшей ночи, все дышало им, и у нее заходилось сердце. Почему-то казалось, что она уже никогда не увидит его, предчувствие утраты было настолько реальным, что отзывалось в сердце физической болью. Вот здесь он сидел. Этой кнопки коснулась его рука. «Что это такое?» — «Вызов медсестры». — «Нажать — пусть прибежит?» Голос Сергея слышался возле окна, хрипловатый, обеспокоенный. Чем? Их общей судьбой? Она продолжала ночной разговор, но Сергей не отзывался.
…Ирша приехал в Киев восьмого марта и подарил ей расцветшую веточку вербы, всю в желтых пушистых сережках-котиках, длинных и мягких. Почти целый день они бродили по Труханову острову, прошли далеко за Матвеевскую затоку — над затокой склонили головы старые ивы; их ветви, как длинные волосы, касались земли и защищали от ветра. Ирина с тревогой — не разлюбил ли? — вглядывалась в его серо-голубые, озабоченные какой-то мыслью глаза, расстегивала верхние пуговицы на его старом демисезонном пальто, грела руки у него на груди, спрашивала:
— Почему так долго не приезжал?
— Не мог. На стройке сейчас самая горячая пора.
— Ты устал от моей любви? Надоела тебе?
Его просто ошеломляли и пугали эти переходы от почти безумного лепета к трезвости и жесткому рассудку. К тому же нельзя было выказать ни досады, ни осуждения: она все улавливала, угадывала по брошенному неосторожно взгляду, по изгибу бровей.
Шли молча, прижавшись друг к другу.
— Тропинка для полутора влюбленных, — сказала она.
Он засмеялся.
— Как это прикажешь понимать?
— Известно как. Один любит в полную силу, другой так… вполовину. — Прошли еще несколько шагов, она вздохнула и сказала без видимой связи с предыдущим: — А мне уже за тридцать.
Сказала так, что исключалась игра, возражения, шутливый тон. Он не знал, что ответить, не приходило на ум ничего путного. Они расстались в конце лесопарка.
Ирина шла домой, в душе ее нарастал страх. Как иней в морозный день на дереве. Поначалу покалывали тоненькие иголочки, а потом холод льдом сковал душу. Это был мерзкий страх. Ирина не боялась, что все наконец откроется Василию Васильевичу. Но узнать об этом он должен был только от нее. А что, если он уже знает? Вот придет она, а он посмотрит ей в глаза и спросит… Тогда она потеряет все, и прежде всего возможность рассказать все самой, пройти через эту пытку. Она раньше никогда никому не лгала. Под честное слово мать отпускала ее из дома, не спрашивая, куда она идет, и была спокойна, ее слову верили подруги. Сызмальства взяла себе за правило и так жила. И вот теперь…
Не дойдя полсотни шагов до дома, Ирина остановилась и сунула веточку распустившейся вербы в снег. Показалось, холод проник не в нежные стебли, а в ее сердце. Посмотрела на освещенные окна квартиры. И стала противна самой себе, представив, как сейчас войдет и начнет притворяться.
Хотела позвонить и не смогла. Открыла дверь ключом. Василий Васильевич стоял в своем кабинете в пижамных штанах и белой сорочке, что-то чертил.
— Пришла! — В голосе его прозвучала радость. — А я волновался. Смотрела какой-нибудь фильм?
— Нет… была у Софьи… — Ложь комом стала поперек горла. Молилась в душе, чтобы он в эту минуту не подошел к ней, чтобы успела сойти с ее души ржавчина, выветрилось бы из волос дыхание другого, погасли касания, горевшие на ее ладонях. Боялась ласки Василия. К счастью, он не расцеловал ее с мороза, как всегда, даже не вышел из кабинета.
— Там на плите жаркое. И капуста, купил на базаре. Тут у меня…
Ковыряла вилкой капусту, думала. Жаркое приготовил… Может, в их супружеской жизни ее больше всего угнетало, что Василий знал: она не станет хорошей хозяйкой, угадал в ней неумеху, заранее примирился; знал про нее все, кроме этого… последнего. Не запрограммировал. И скажи ему кто-нибудь — не поверил бы.
Ирине до слез стало жалко мужа. Она подождала немного, чтобы успокоиться, и вошла в кабинет. Странно, любя Сергея, она втайне спешила вернуться в этот кабинет, сесть в кресло, уткнуться в книгу и, изредка отрываясь от нее, смотреть, как работает Василий. И это не было стремлением легкомысленной женщины, которая, напакостив, торопится спрятаться под надежное крыло мужа, очиститься (до нового греха) в домашнем уюте. Нет, это была потребность души. Проходили минуты самоистязания, и она забывалась и снова будто летела с жадно распахнутыми глазами. Она все это время летела с распахнутыми глазами, сама того не замечая. Ее походка стала еще более легкой и пружинистой, небо над ней словно раздвинулось, а однажды она поймала себя на том, что поет, хотя не пела много лет. Жизнь наполнилась новым смыслом, черные полосы ложились на душу, но ведь и в радуге есть темные цвета.
И между тем все же, к своему удивлению, играла. Подошла, равнодушно посмотрела на белые листы, спросила деланно лениво:
— Это что за примитив?
Он немного смутился, почесал карандашом за ухом, и тяжелая рыжеватая прядь сползла на лоб. Провел растопыренными пальцами, как большим гребнем.
— Немного помогаю Заврайскому.
— Не помогаешь, а делаешь за него.
Он промолчал.
— Не понимаю. Это, в конце концов, просто аморально! Даже вредно. Да если бы кто увидел… Глазам бы своим не поверил. Беспутный инженеришка не является на работу вторую неделю, а главный выполняет его задание, а потом втихую, как вор, кладет на его стол… Всегда они липнут к тебе. А ты с ними нянькаешься…
— Ирина! — почему-то испуганно крикнул Василий Васильевич, потом, вздохнув, опустил плечи. — Не знаешь ты, что это за человек! Будто из казацкой эпитафии: «Нас тут триста, как стекло, товарищей легло». Семь лет на Дальнем Востоке, прошел всю Сибирь вдоль и поперек. Мы с ним вместе в сорок пятом Сталинград восстанавливали. А потом встретились в институте. Честнее человека я не встречал. За одно слово неправды мог повеситься. Всех нас тянул. Весь курс… Может, благодаря ему я вышел в люди…
— У тебя все честные, все идеальные. Он же пьет!
— Эх, Ирина!.. — Василий бросил на стол карандаш. — Что мы знаем о людях? Одно скажу — от хорошей жизни не пьют.
Он подошел к ней. Может, хотел успокоить, а может, и приласкать. Положил ей на плечо руку, легко провел ладонью. Она испугалась. Почувствовала странное отвращение: какая тяжелая и холодная рука. Около нее стоял чужой человек. Большой, с крупной кудлатой головой… Ее бил озноб.
— Ты, похоже, и вправду захворала? — забеспокоился он. — Сейчас заварю покрепче чаю.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
До конца рабочего дня осталось полчаса, и Тищенко позвал жену прогуляться по-над Днепром.
— Такое ясное небо. Йоги говорят, нужно смотреть в синеву — успокаивает нервы.
— У меня курсы, — коротко ответила Ирина.
И нужны ей эти курсы, подумал с досадой. Да еще такие — кройки и шитья! Вечерние, при Доме культуры завода «Большевик». Очередная прихоть. Купила швейную машинку. Разве она будет шить?..
Заглянул к Майдану. Директор был в кабинете один. Ходил около стола, дул на палец, на Тищенко сверкнул холодными глазами. Впрочем, они у него всегда были холодные. На полу стояла большая мраморная пепельница. Майдан ничего не сказал, но Тищенко и так понял: забивал гвоздь и ударил по пальцу. Василий Васильевич улыбнулся: сам такой, старается все сделать собственными руками, а иногда куда проще вызвать столяра.