Старик униженно благодарил, а выпив, успокоился, съел немного колбасы, запил чаем.
И вот тогда они разговорились. Оказалось, Илько Оверкович действительно партизанил в гражданскую, но недолго. Потому что попали они в западню и погиб чуть ли не весь отряд. А он в том отряде был правофланговым — почти всю империалистическую прослужил в кавалерии, — да еще запевалой, и чаще всего затягивал «Їхали козаки…». Они пели ее и в тот раз, в селе был праздник, на улицах девчат как маку насыпано, он так для них заливался, так выводил, что не сразу опомнился, когда со звонницы ударил пулемет. И грохнул залп из-за плетня, а «шоша» застрочил откуда-то с крыши хаты. Завизжали девушки, кинулись врассыпную, затанцевал под ним конь, а лотом завалился на все четыре. И подмял его под себя, и лежал Илько, пока не окончился бой. Все думали, что он убит, — Илько и притворился мертвым, а ночью какой-то дядька, снимая с коня седло, вытащил и его. Нога была прострелена, и с тех пор он прихрамывает… Но не сильно, потому что и в эту войну его призвали в армию, и он полтора года возил на передовую хлеб и снаряды. Жена померла в эвакуации, сын погиб на фронте.
Вся жизнь вместилась в один коротенький рассказ. Но сколько там было надежд, боли, тоски, этого уже не узнает никто. И Василий Васильевич сидел, низко склонив голову, и горестно додумывал недосказанное.
Тищенко проведывал Илько Оверковича еще три раза. Но тот уже не поднялся со своей общежитской койки. Василий Васильевич собирался устроить гардеробщику в институте вечер почета, а пришлось устраивать похороны…
Денег профком отпустил мало, и венки Василий Васильевич заказывал за свой счет. Институтские девушки, среди них и та, в веселых веснушках, с полными ногами, были немного раздосадованы, что пришлось мерзнуть на морозе, тихо переговаривались о пальто с воротниками из норки, которые входили в моду, о новогоднем вечере, о парнях; о покойнике девушки забудут сразу же, как только вернутся с кладбища. И он, стыдясь, подумал, что тоже мог бы забыть о нем, если бы не та песня… Если бы не увидел его на сером в яблоках коне в голове колонны, с красным бантом на груди, с карабином за плечами, отчаянного, раззадоренного девичьими лукавыми взглядами, если бы старик не рассказал ему, что, уже когда лежал придавленный конем, сумел, прицелившись, снять из карабина махновского пулеметчика и оставшимся в живых его товарищам удалось прорвать смертельное кольцо.
Перед самым выносом тела прибежала Ирина. Встала рядом с той, в веснушках, была грустной и торжественной. Ее не удивили пышные похороны и то, что Василий Васильевич добровольно взял на себя обязанности председателя похоронной комиссии, — значит, так нужно, значит, хоронят хорошего человека.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Ей удалось вырваться в Кремянное только в январе, и то на один день. В феврале на три дня приехал в Киев Ирша. Опаленный степными ветрами, стал ей еще родней и желанней. Он пришел на работу и разыгрывал роль «свободного художника» — подтрунивал над их замотанностью, расспрашивал про институтские новости и ни разу не посмотрел в ее сторону. Ей были смешны и его серьезность, и то, что он боится посмотреть на нее, и все время чувствовала его близость — близость любимого человека, которого еще не узнала до конца, но в котором ей дорога каждая черточка, каждое движение души. Вот он нахмурил лоб, и хмуриться ему не хочется, насупил брови, — если бы они были одни, она вот так пальцем провела бы по бровям, и они бы разгладились.
Встретились после работы в парке возле Сельхозвыставки. Она предлагала где-нибудь поближе, но он упросил ее приехать сюда. Она пришла первая, ждала со жгучей болью: «А вдруг не придет?» Понимала, что было бы лучше, если бы он не пришел и все сразу кончилось бы. Но что бы стало с ней?
Несказанно обрадовалась, увидев в конце аллеи знакомую фигуру. Бродили по узеньким, протоптанным в снегу другими влюбленными дорожкам парка, он рассказывал ей, как идет строительство, она слушала, но время от времени стряхивала на него с веток иней, и тогда он умолкал, а один раз даже побежал за ней, но не догнал.
— Ты не озяб? — то и дело спрашивала она, потому что он был в демисезонном пальто и легких ботинках.
— Нет, что ты!.. Не холодно, — отвечал. — А ну-ка дай свои пальцы. О, как лед. Озябла?
— У меня они всегда холодные. Ты же не согреешь… — И вырвала руку. — А как там… наша хижина? Ты поддерживаешь огонь?
— Топлю каждый вечер. Даже когда не нужно. В твою честь. Смотрю на огонь и думаю о тебе. Позавчера приезжала комиссия. Закончили первую очередь…
— Это нужно отметить. Я в самом деле замерзла. Зайдем в ресторан.
Официантка в украинской расшитой сорочке вперевалку подошла к ним. Позевывая, достала блокнот. С первого взгляда отметила, что это не супруги. Удивилась, что заказали мало вина.
— Опошлили национальный убор, превратили в униформу, — сказала Ирина, когда та отошла.
Официантка, наверное, услышала, оглянулась, посмотрела на Ирину уничтожающим взглядом.
— Зачем ты к ней цепляешься?
— А разве неправда? А ты… почему ты всего боишься?
— Не боюсь, просто не хочу… пачкаться. — Он поставил бокал рядом с тарелкой и указал глазами на окно: — Посмотри, эти четверо, что идут сюда, — из Гипропроекта. Они меня знают.
— Ну и что? — засмеялась она. — Главное, что они не знают меня. Посмотри, как они целенаправленно шагают по аллее. Ты им сейчас Антония и Клеопатру покажи — не заметят. Эх ты, мой храбрый зайчишка…
— Я же не за себя боюсь, — устыдился он.
— За меня никогда не бойся, — с улыбкой, но серьезно сказала она. — Никогда и нигде. За все в ответе я… Одна. Хорошо?
— Хорошо, — согласился он. Ирина казалась ему сейчас совсем другой, не похожей на женщину, работавшую с ним в одной мастерской.
А она и в самом деле будто переродилась. Была смелая, легкая, озорная и словно излучала мягкий свет. Она часто смеялась, хотя порой слышалось в ее смехе что-то нервное.
Они сидели в ресторане недолго. Ирина сказала, что у нее от этого вавилонского столпотворения и варварской музыки разболелась голова.
— Музыка должна успокаивать, ласкать, а здесь барабанные перепонки лопаются. — И уже на крыльце, вдохнув всей грудью морозный воздух, сказала: — Теперь мы, наверное, долго не увидимся. Я еду в санаторий в Пущу-Водицу. Василий посылает меня туда каждый год. Он почему-то считает, что мне нужно укреплять здоровье, хотя у меня оно железное. Ни одного раза даже гриппом не болела. И потому мы пойдем сегодня к моей знакомой художнице пить кофе.
Софья оказалась не художницей, а скульптором. У нее была большая светлая комната на Черной горе, винтовая лестница вела на антресоли с маленьким столиком, креслами, торшером и голубыми шторами, а в комнате — гипсовые и бронзовые фигурки, мраморные бюсты, слепки рук и ног, чеканка по меди и бронзе.
— Это все вы? — удивился Сергей, не мог поверить, что столько прекрасных вещей создано слабыми женскими руками.
Софья не расспрашивала Ирину, кого она привела с собой, и Сергей понемногу освоился. Пили кофе, беседовали. Ирша не очень вникал в разговор: подруги обсуждали новые работы своих знакомых.
— Ты, Соня, напрасно не защитила Петра, — сердилась Ирина.
Софья склонила голову. Темные, негустые волосы, расчесанные на прямой пробор, легко колыхнувшись, закрыли впалые щеки, пробор, словно мраморно-белый рубец, рассекал голову пополам.
— Я не могла. Почти все члены худсовета выступили против.
— Все равно, — твердо сказала Ирина. — Он же твой учитель. А его «Влюбленная» — настоящий шедевр.
— Степанков сказал: почему она плачет? Это ведь пессимизм.
— И ты слушала такую чепуху?
— Тебе легко говорить, сидя за чашкой кофе…
— Нет, не легко, — сказала Ирина. — А тебе потом будет еще труднее.
— Ты только для того и пришла, чтобы прочитать мне мораль? — Софья подняла большие, усталые, в сеточке морщинок глаза.