Ирина влюбилась в его простодушный оптимизм, в его смех, а еще больше в его мужественность, взрослость. Когда она впервые увидела на пляже его грудь и плечи (еле затащила его искупаться), то посмотрела на него, как на Прометея, сошедшего со скалы: они были сплошь в шрамах и рубцах.
Девочки в школе, дознавшись про ее любовь, ахнули: «Такой старый… Такой нескладный». А он казался ей и молодым и стройным, и все остальные ребята просто не существовали для нее. Было ли это настоящей любовью? А чем же еще? Была любовь и есть. Василий ее и по сей день просто обожает. Он считает: судьба не по заслугам щедро одарила его, он и сотой доли не заслужил. Когда она сказала, что любит его, он и возликовал и ужаснулся, тут же решив не ходить к ним, не видеть ее. Но вскоре к нему приехала мать Ирины, и он стал вновь бывать в их доме.
После женитьбы Тищенко не захотел жить у тестя: восстала гордыня. Все скажут: женился на квартире. Тогда многие так женились. Поэтому и в загс пошли втайне от Ирининых родителей. Полная независимость! Даже свадьба — только на свои деньги. Так настоял он. Загс оказался большой комнатой с обшарпанными стенами, где работа велась одновременно за несколькими столиками: выдавали, справки о смерти, регистрировали новорожденных и тех, кто вступал в брак. Они подали паспорта пожилой женщине с гладко причесанными волосами, одетой в строгий, чуть ли не военного покроя костюм. Вроде и выправка у женщины была военная и манера говорить — командовать. Она полистала паспорт Василия и сказала, что зарегистрировать их брак не может, потому что у Тищенко просрочена временная прописка. Они вышли из загса, остановились под вязом, и Ирина заплакала. Василий успокаивал ее, сказал, что пойдет куда-то жаловаться, но вдруг стиснул ей руку, да так, что она вскрикнула.
— Глупые мы! У тебя же прописка постоянная.
Однако она шла в эту комнату со страхом, пряталась за его спину, даже не расслышала, что он сказал заведующей загсом. Та снова взяла паспорта. Спросила строго, требовательно:
— У вас деньги есть?
Теперь уже Ирина видела, как побледнел Василий. У него было сто пятьдесят рублей. На три бутылки водки, винегрет, килограмм колбасы и полкуска сала. Чтобы справить свадьбу у ребят в общежитии.
— Есть, — сказал Василий.
— Сколько? — спросила заведующая загсом.
— Сто рублей.
— Давайте сюда.
Взяла деньги, взяла свидетельство, которое уже заполнила молоденькая секретарша. Протянула Ирине деньги:
— Возьмите. Теперь вы хозяйка, и это на первые расходы. А вы, товарищ супруг, запомните: так должно быть всегда.
Иринина мать приехала на следующее утро, умоляла вернуться домой, но они прожили в своей первой шестиметровой комнате, которую ему дали от работы, два года. Два самых счастливых года. И переехали к родителям Ирины лишь тогда, когда тяжело заболела мать. Все эти годы Тищенко ходил в военной гимнастерке, подпоясанной ремнем, как-то, заработав денег, он хотел сменить ее на костюм, но Ирина не разрешила. Любила выйти с ним под руку на улицу, и пусть гимнастерка старая, зато Ирина рядом с ним становилась будто бы строже и выше душой, отсвет героического пламени падал и на нее. Такая была у нее любовь и такое замужество.
Переворошив все это в памяти, она снова вернулась к быстрой реке, к белому паруснику, к далекому берегу, где стояла освещенная луной сельская хата с открытыми окнами. Совсем как на картине Васильковского.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Тридцатилетие Ирины Василий Васильевич решил отметить большим домашним торжеством. Ирина оценила его внимание, прежде он как-то умудрялся забывать и свой и ее дни рождения. В прошлом году, например, поздравил ее месяцем раньше, она и рассердилась и рассмеялась. Принес две бутылки шампанского и большую дыню, сказал — бухарская, а о цветах не вспомнил. Вино выпили, дыню съели, а когда наступил настоящий день рождения, он работал над каким-то срочным заданием, пришел домой за полночь и, конечно, без подарка.
Ирина еще никогда не готовилась так старательно, как в этот раз. Бегала по магазинам, на базар, в духовке все время что-то жарилось, пеклось и, конечно, подгорало, в кухне стоял чад, будто в смолокурне.
— Я хочу пригласить только своих, из отдела, — сказала она мужу.
Ирина собиралась устроить вечер на «европейский лад», — недавно были у одной художницы, и ей понравилось, но тут решительно запротестовал Василий Васильевич.
— Это что же, весь вечер торчать столбом у стола?
— А что плохого? Сейчас это модно. — Открыв духовку, она поливала жиром зарумянившуюся индейку.
И тогда он выдал аргумент, который она не смогла опровергнуть:
— Ты ведь и Рубана приглашаешь? Как ты думаешь, удобно будет ему на одной ноге? Посадишь его, а всем стоять?
Ирина согласилась. Только пожаловалась:
— Твоя логика… как дубина, хоть кого наповал свалит.
Тогда она решила разделить вечер: сначала «по-европейски» — маленькие гренки с балыком, сыром, икрой, а потом уж, как обычно принято, посидеть за столом.
Пиво и бутерброды — в углу на круглом столике (выпросила столик у соседки). Может, оттого, что еще не выпили, разговор не клеился, да и любителей пива было не так уж много. Только Рубан, придвинув к столику кресло и удобно усевшись, уминал бутерброд за бутербродом — его челюсти работали, как исправный капкан, — и уже откупорил третью бутылку «Жигулевского». Взяв один подгоревший сухарик с сыром, повертел его и так и этак, сказал:
— Если бы моя жена так зацыганила…
Нетрудно было представить, что получила бы за такие гренки его жена. Ирина покраснела, Тищенко с трудом сдерживал смех.
— Нужно совесть иметь, — бросил Ирша.
Рубан долго жевал толстый кусок балыка, поглядывал на Иршу. Проглотив, наконец сказал:
— Когда-то мы на покосе варили кашу. Заработались и доваривали в сумерках. А знаете, чем приправляют полевую кашу? Старым салом. Поставили казан в траву, а туда и вскочи лягушка. Наш повар не заметил, взял толкушку…
— Прекрати, — сказал Огиенко.
— Я понимаю, зачем это вы… — сказал Ирша. Он был бледен, губы его вздрагивали, будто от холода. — Это вы, чтобы проучить чистоплюев. Так знайте, я мыло варил из дохлых свиней. И ел дохлую конину. Рассказать?
— Если мы начнем рассказывать, что ели в войну… — задумчиво проговорил Василий Васильевич, и Рубан, собиравшийся было закончить свою историю, замолчал.
— Он всегда так, — сказала Клава. — Чтобы самому больше досталось.
Всем стало неловко, казалось, в комнате подуло ледяным сквозняком; чтобы как-то рассеять напряженность, Рита Клочкова попросила:
— Василий Васильевич, расскажите что-нибудь о фронте, — и втянула голову в худенькие плечи, словно испугалась своей смелости.
— Я на фронте и был-то всего ничего. В начале сорок третьего. Меня в первом же бою ранило — и до сорок четвертого провалялся по госпиталям. А потом охранял склады.
— А-а… — разочарованно протянула Клава.
Ирине всегда нравились в муже искренность и обезоруживающая правдивость. Его удивительная прямота граничила иногда с самоуничижением. Но сегодня это ей почему-то не понравилось. Другой бы на его месте нарассказывал с три короба. Ведь и есть что рассказать. И, будто чувствуя смущение жены, да и все примолкли, Василий Васильевич заговорил снова:
— А голодать пришлось в сорок первом, когда отступали. Я тогда был в команде, обслуживающей аэродромы.
— Плохо обслуживали, — буркнул Рубан, — мы ваших самолетов почти не видели.
— Не перебивай, — попросила Клава.
Тищенко начал рассказывать, как поднимались в воздух, но часто не возвращались наши самолеты, вспомнил летчика-аса Владимирова, бой которого с двумя немецкими «мессершмиттами» видел собственными глазами. А вскоре после этого вся их команда попала в окружение, самолеты-то улетели, а они, бойцы, застряли и отступали по немецким тылам. Шли параллельно шоссейной дороге, чтобы не сбиться, по шоссе перла немецкая техника, а они прятались в лесах, балках, и вот в их группе завелись гниды, потребовавшие выйти на шоссе и сдаться. Тогда Василий Васильевич подсказал технику-капитану, который, в сущности, только формально командовал отрядом, хитрый план: на одной из аэродромных машин они везли огромный сейф, так вот, когда отряд подошел к реке, капитан дал команду купаться. Все бросились в воду, а Василий Васильевич с капитаном собрали оружие и заперли в сейф. А потом выстроили отряд и судили предателей.