Вскоре гости стали собираться домой. Как часто случается, за одной парой поднялась и вторая («У нас ребенок»), остальные тоже поняли, что время позднее, хозяева устали. Уходили веселой толпой, на уснувшей окраине голоса звучали особенно громко. Фонарей не было, но над парком взошла луна, звезды сверкали, и тишина залегла такая, что, казалось, захоти только — и услышишь, как летит в пространстве земной шар. Внизу, под горой, в сизом туманце серебрился пруд, и обступившие его ивы склонили ветви, будто печально задумались.
Клава, смеясь, подхватила под руку Василия Васильевича, с другой стороны Решетова, громко переговариваясь, они пошли вперед и скрылись в густой темени деревьев. Ирина бросилась им вдогонку, оступилась и чуть было не упала, кто-то поддержал ее под руку, она оглянулась и увидела близко глаза Ирши, темные, глубокие на бледном, освещенном луной лице и почему-то грустные. Она улыбнулась, и эта улыбка будто говорила: какой славный выдался вечер и как славно жить на свете, когда рядом такие милые, умные, веселые люди; но в действительности улыбка означала другое: в это мгновение Ирина почувствовала, что все изменилось, нет, в сущности, осталось прежним и все-таки изменилось все; с этого момента их объединяет с Сергеем одна мечта или, вернее, мысль — нет, даже не мысль и не мечта, а какое-то радостное ощущение, когда улыбка на ее губах — это и его улыбка, а грусть в его глазах — это и ее грусть. Как и тепло, идущее от его руки, было ее теплом. Она знала: это чувство не исчезнет, останется с ней навсегда. Мягко освободив руку, Ирина сошла с тропинки и присоединилась к шагавшему немного впереди Рубану.
Тищенко свернул вправо, на стежку, ведущую через лесопарк. У небольшого пригорка они остановились, Василий Васильевич что-то громко сказал, кто-то из женщин засмеялся, он отступил немного в сторону и отвязал от дерева палку, державшуюся на толстой длинной проволоке. Это были детские качели, Ирина не раз видела, как на них качались ребята и девчушки. Василий Васильевич сел на качели, где-то вверху, в темноте, заскрипело, и он, оттолкнувшись, медленно поплыл в ночь, в черные недра леса. У Ирины отчего-то сжалось сердце, ей представилось, что Василий исчез навсегда. Но в следующую минуту он вернулся, спрыгнул на землю. Мужчины наперегонки кинулись к качелям.
Тищенко подбивал и женщин покачаться, те, смеясь и взвизгивая, отбивались. Он смеялся заразительно, от всей души, и его громкий, немного хрипловатый смех вспугнул в парке уснувших птиц. Ирина немного сердилась на мужа, но тоже смеялась. Она больше всего любила в нем этот молодой азарт, мальчишество, его шалый смех.
Сергей не качался.
Дурачились еще с полчаса — качались даже Клава и Ирина, было очень страшно: упругое биение ветра, и черная стена леса стремительно мчится тебе навстречу… Потом пошли к трамвайной остановке, гости едва успели на последний трамвай.
…Наверное, он простудился у Тищенко, когда разгоряченный выходил на балкон. Три дня провалялся в жару, потом температура спала, но чувствовал себя так, словно его, как сноп соломы, цепом измолотили.
Он снимал комнату на улице Саксаганского у очень безалаберных хозяев, пожилых людей, муж пил, жена работала агрономом в Святошинском районе и не очень-то торопилась домой. Ирше самому приходилось тащиться на коммунальную кухню, кипятить чай или варить кашу. В комнате стояли стол, кровать, два стула — это все, и ни одного цветка на подоконнике, на стенах ни фотографии, ни картины, только черный динамик да засиженная мухами лампочка. Наслушался музыки за эти дни досыта, хотя относился к ней избирательно, от малейшей фальши испытывал почти физическую боль. Он ждал, что его навестит кто-нибудь с работы, что-то подсказывало ему, что должна прийти Ирина. Когда немного полегчало, он даже прибрался в комнате, сменил постельное белье и, услышав, как соседка крикнула с порога: «Там к вам с работы», — заволновался. К его удивлению, вошел Рубан. Потоптался около кровати, сел на стул, далеко в сторону отставив ногу-протез, оперся на костыль.
— Что, начальничек, еще не загнулся? А я думаю, дай пойду погляжу. Может, понадоблюсь оркестр заказать или достать досок на гроб. Ты хоть завещание составил?
— Что мне завещать? — в тон Рубану ответил Сергей, хотя сердце переворачивалось от таких шуток.
— Может, девчонку какую-нибудь! Ты скажи — я не подведу.
Он достал мундштук, сигареты, не спрашивая разрешения, закурил: «Дым убивает микробы». И только потом расстегнул черный портфель, вынул оттуда банку малинового варенья, два лимона и несколько пачек печенья.
— Девушки прислали. Говорят, пусть выздоравливает наш начальничек, к этому привыкли, другая зараза может оказаться хуже.
Сергей не знал, о чем говорить с Рубаном, не знал, как отвечать на его шутки.
— Надоело лежать, — пожаловался. — И столько работы…
— Работа не волк…
— Нужно спешить, — неуверенно сказал Сергей.
— Куда? — Рубан затянулся, выпустил дым крупными кольцами и долго смотрел, как те, растекаясь, ползли к потолку. — Беги не беги… От этого тебе лучше не станет. Нужно уважать время. Когда-то оно было для нас, для людей, а теперь мне иногда кажется, мы существуем для него. Сядешь за рабочий стол, а перед тобой электрические часы: «Думай быстрее, лоботряс, думай быстрее». Зайдешь в столовую, радио на стене: пи-пи-пи — ешь быстрее, служба. Выйдешь на улицу, отвернешь рукав, смотришь — не опоздал ли? Мне иногда кажется, что и пульс у меня начал чаще биться. Ответь: куда и зачем бежим? Туда — всегда успеем.
Пожалуй, впервые Рубан говорил с ним почти серьезно. Хотя это и польстило Сергею, он, однако, не находил верного тона для ответа, осторожничал, боясь попасть впросак.
— Торопятся только дети, — задумчиво продолжил Рубан. Минуту помолчал, по его лицу скользнула тень, и он вдруг спросил: — У тебя нечего выпить? — Не дожидаясь ответа, поднялся. — Если бы и было, не дал. Начальничек все-таки!
— Дал бы, — поспешно заверил Ирша и покраснел: вышло по-детски наивно и смешно.
— Торопятся только дети, — думая о чем-то своем, повторил Рубан. — А может, не только дети. Вот ты, например. Начальничек… Хочешь стать начальником. Даже не прочь выйти в большое начальство…
— Я… не добивался, — поднялся на локтях Ирша. — Мне это не очень-то и нужно.
— Врешь. А может, хочешь воздвигнуть что-нибудь этакое… удивить мир?
— А хоть бы и так, — на этот раз твердо сказал Ирша.
И, пожалуй, впервые сам бросил вызов Рубану, лично ему и его жизненной позиции, пренебрежению, с которым тот постоянно относился к нему. А главное — ничтожности его, Рубана, помыслов. Ирша был убежден, что тот тянет работу, как вол арбу с сеном, и не думает ни о чем, кроме изолированной квартиры с домовитой хозяйкой в придачу. Может, и у него когда-то была мечта, но устал, наголодался, хлебнул горя во время войны, и теперь дальше тарелки горячего борща его помыслы не идут. Живет уверенностью, что заслуженно заработал отдых до конца своих дней. Странно, сейчас он ощутил сочувствие к Рубану, жалость к нему, но в то же время и чувство превосходства, превосходство человека, у которого все впереди.
— Что ты хочешь воздвигнуть? — скривил губы Рубан. — Грандиозное или красивое?
— Красивое…
— Лжешь. Сам же знаешь, что это невозможно.
— Почему же? — возразил Сергей.
— Детство архитектуры ушло невозвратно. Сейчас друг перед другом прем вверх. Не совершенство форм, не законченность, а монументальность. Со всех сторон теснят каменные громады. А что будет в недалеком будущем? То-то же. И еще ты не построишь знаешь почему?
— Скажите, буду знать.
— Не хватит смелости. Ум у тебя есть… И талантом бог не обидел. А вот смелости…
Ирша с интересом посмотрел на Рубана. Ему казалось, что Рубан все-таки завидует ему. Его целеустремленности, даровитости.
— Поправляйся, пей чай с малиной, — сказал Рубан и вышел, в коридоре стихло поскрипывание его протеза.