Остренький носик Риты Клочковой вроде бы еще более заострился, на виске нервно забилась жилка.
— А где святое? Где подлинные чувства? Где настоящая великая истина, которая могла бы сотрясти душу, удержать нас от этого сумасшедшего бега, заставить остановиться и подумать? Где она?
— Такой истины нет, — жестко сказал Ирша. — Мы все время движемся вперед. В этом и заключается прогресс, в этом и состоит высшая истина.
— Прогресс чего? — быстро спросила Рита. — Только и слышишь: прогресс, прогресс… А что такое прогресс?
— Прогресс? — несколько озадаченно переспросил Ирша. — Прогресс — это все. Решительно все, из чего состоит наша жизнь и, в частности, наша с вами работа. То, чему мы служим. Зодчество!
— Строим, строим, строим. Пещера, дом, дворец, кинотеатр… Зачем строим? Во имя чего?
— Как это «во имя чего»? — удивился Ирша. — Во имя красоты. — И, подумав, добавил: — Во имя будущего.
В глазах Риты на мгновение вспыхнули лукавые огоньки и тут же погасли, она спокойно, в упор взглянула на Иршу.
— А не кажется ли вам, что наша любимая архитектура становится самоцелью? Служит прежде всего самоутверждению. Возвеличить самих себя — вот цель, потом можно и разрушить построенное, не беда. Я думаю: прогресс для человека — это его собственное самоусовершенствование.
Голоса их звучали довольно громко, и все постепенно притихли, прислушиваясь. Рубай тянул водку — так умел пить только он — маленькими глотками, подолгу задерживая во рту, и довольно улыбался: казалось, для него не было большего удовольствия, чем столкнуть других лбами. Ирина видела, как все внимательно прислушиваются к спору, и волновалась за Сергея, чувствовала, что тому не хватает аргументов, при всей своей эрудиции он будто бы не имел опоры, Рита же, к удивлению Ирины, эту опору имела — внутреннюю твердую убежденность, хотя и не выпячивала этого.
— Самоутверждение — одна из насущных потребностей человека. — Ирша бросил реплику быстро и легко, словно радуясь удачно найденному доводу.
— А где предел этим потребностям? Чего вы в конечном итоге добиваетесь? — допытывалась Рита.
— Абсолютного комфорта хотя бы.
— Комфорта! — Рита торжественно подняла палец. — Каждому — отдельную квартиру…
— Я, например, не возражаю, — заметил Рубан.
— Каждому отдельный дом. «Мой дом — моя крепость…» Чтобы изолироваться от других. Сосредоточиться на себе, на собственной персоне. Мы отходим от людей, забываем друг друга, теряем друзей, отходим от первоосновы. От природы… Вот представьте себе зеленый побег… Самое нежное и самое совершенное создание на земле — зеленый лист. Но он придуман не нами. Не нами! Мы отходим от него все дальше и дальше. И не только от него… Все временно, все преходяще, человеческая жизнь коротка, и нам кажется, что это несправедливо… Наш разум мечется, ибо сам бренный. Ищет чего-то. Доводит до утонченности. Особенно в искусстве, которому мы с вами имеем честь служить. А самое совершенное искусство — это зеленый лист.
Рита вдруг заметила, что все слушают ее, и смутилась.
— Доля справедливости есть в ваших словах, — сказал Василий Васильевич. — Архитектор должен… должен, проектируя, видеть не только горы, вершины, но и холмик, на котором он когда-то сидел пастушонком, не только лес, но и каждый зеленый листок, и прежде всего должен понять себя, свою душу… Тогда возникнет гармония, которую мы называем искусством. Ведь и мы сами и зеленый лист — единое целое.
Рита хотела сказать, что это красиво сказано, но смахивает на софистику, однако не решилась. А Василий Васильевич почувствовал, что пришла пора сменить тему разговора, поднял рюмку и предложил выпить за счастье молодости, за любовь. Все опять оживились, разговор распался на отдельные ручьи и ручейки. Ирина поднялась было, чтобы пересесть на прежнее место, но Рита, взяв ее за руку, удержала: хотела договорить.
— Понимаешь, мы не умеем жить, — прошептала она почти на ухо Ирине, будто близкой подруге, хотя на самом деле они никогда не были дружны. — Мы, как орава детей, которая бежит по лугу за цветами, мчится сломя голову через всю поляну, думая, что на том краю цветы ярче и крупнее. А в действительности это всего-навсего обманчивая игра света. Оглянемся — и весь луг истоптан. Нас, к сожалению, никто не учит этому искусству — жить… Любить друг друга. Творить добро.
— А кто может научить? — спросила Ирина.
— Сами. Кто же еще?
— Почему же, по-вашему, мы не умеем любить? — тоже тихо вмешался в разговор Сергей.
— А по-вашему, умеем? — Голос Риты стал жестким, напряженным. — А кого вы любите? Назовите, кого вы любите. Конкретно. Каждого. Только не лгите.
Сергей молчал, хотел что-то сказать, но сдержался.
— Видите… Как это трудно — любить кого-то…
Ирина не стала слушать продолжение разговора.
«Мы не умеем жить, — эхом отозвалось в ней, и тут же что-то возразило: — Жить… Жить… Как хорошо жить! Просто жить — и все…» Ее душа полнилась радостью, тревожной и пугливой, возможно, так себя чувствует молодая птица перед первым далеким перелетом, еще не ведая, что это такое. Она налила в бокал сухого вина, подняла его над столом. Хотелось высказать, что неясно чувствовала душой, хотя и сознавала — выразить это вряд ли возможно.
— Что нас больше всего волнует в жизни? Больше всего волнуют перелетные птицы. — Она подумала, что говорит не только потому, что захотелось сказать об этом, а главным образом потому, что ее слушает один человек, для которого ей и хотелось сказать, и сказать хорошо. И потому заволновалась и не смогла продолжить, лишь сказала: — Я пью за перелетных птиц.
Все засмеялись. Тищенко шутливо погрозил пальцем:
— Больше себе не наливай.
Она подумала, что ее тост, наверное, никто не понял, кроме разве… одного человека, и утешилась этим. Может, и вправду, только Ирша не засмеялся. За столом царил беспорядок, захотел произнести тост Решетов, позвякивал вилкой по бутылке, но его не слушали. Ирша увидел, как поднялась Рита Клочкова и выскользнула в дверь. Маленькая, незаметная, как кулик, выглянула из травы и спряталась. Он поднялся тоже.
В углу за круглым столиком образовалась мужская компания. Мужчины прихватили с собой еще не опорожненные бутылки и опять затеяли дискуссию. Ирша подошел к ним, остановился, прислонившись к стене. Речь держал Рубан:
— Ты говоришь, жизнь течет… А как течет? Куда и зачем? Взгляни на это вино. Как говорили в старину, чистый, как слеза, виноградный сок. Полюбуйся, как оно искрится. Одни этикетки на бутылках чего стоят! А чуть позже ты, выпив его, побежишь в отхожее место… Вот и вся его игра и красота.
— Как это у тебя все мерзко получается, — удивился Решетов.
— Зато справедливо.
Во всю мощь загремел «Муромец», последней конструкции радиола, закружилось несколько пар. Ирша, стоя возле стены, наблюдал за танцующими. Ирина и Клава, раскрасневшиеся и задохнувшиеся, остановились возле него.
— Только потому что ты наш начальник, предоставляем тебе право выбора. Всех остальных выбираем сами, — переводя дыхание, сказала Клава.
— Я не танцую… — смущенно улыбнулся Ирша.
— Вы смотрели на нас, и мы подумали… — начала Ирина.
Клава, засмеявшись, перебила ее:
— Стоит, не танцует и смотрит голодными глазами на женщин.
— Что ты, Клава… — возмутилась Ирина.
— На тебя он смотрел, — сказала Клава и пошла, красуясь ладной фигурой, не придавая особого значения своим словам, а Сергей и Ирина остались опаленными ее вроде бы безобидной шуткой. Избегая встретиться взглядом с Сергеем, Ирина пошла к столу.
Там несколько раз поднималась песня, но, покружившись на слабых крыльях, беспомощно падала. Не было такой, чтобы все знали, чтобы всем нравилась; одни песни забыли, другим не научились. Не было среди гостей человека, который бы начал песню, вложив в нее душу, зажег других, повел за собой. И тогда Рубан, аккуратно причесав свой чуб, затянул «Летела зозуля» — ее подхватили все. Голос у Рубана был глубокий, и пел он свободно, уверенно, вкладывал в песню какую-то свою мысль, казалось, бо́льшую, нежели ту, о чем песня рассказывала. Словно он и не пел, не изливал свою душу, а вот только сейчас решился что-то свое поведать людям. Он вдруг сам будто переродился, помолодел, темные глаза его, всегда едко усмешливые, сверкали вдохновением.