— Время и место все знали заранее, еще с прошлых выборов. И съезжались в то место в установленное время. У каждого рода была своя кандидатура, которую и предлагали выбрать Большой Головой. Ну, а там уже выбирали самого подходящего.
— А один и тот же человек мог быть избран два раза подряд?
— Если хороший, умный, толковый человек, так почему его не выбрать и второй раз? Если не подвел людей, почему не выбрать?
— Ясно, — говорю я. — Ну, а как выбирали? Голосованием?
— Да. Голосовали.
— Тайным голосованием?
— Нет. Открытым. Тайное голосование портит людей.
— Почему?
— Очень просто: приучает человека не говорить правду в глаза. Это как у деревенских кумушек получается. Друг дружке в глаза ничего не говорят, обнимаются, любезничают, золотыми языками друг дружку гладят, а за глаза плюются, друг друга с навозом мешают.
— Значит, голосование было открытое?
— Только открытое. Либо подымешь руку, либо не подымешь. Но и в том и в другом случае надо было сказать, почему ты так делаешь. И еще давали наказы вновь избранному Большой Голове.
— Какие?
— Чаще всего один наказ: «Не возноси до неба богачей и не дави к земле бедняков».
— Ну и как? Соблюдался этот наказ? — спросил я и невольно улыбнулся, подумав о вечном стремлении человека к совершенной справедливости. Однако моя улыбка, видимо, обидела Унгуштаева, он заметно потускнел. Желая объяснить свою улыбку, я сказал: — Наверно, не очень-то соблюдался этот наказ. Важно, пока выберут, а там… — я махнул рукой.
— Ничего подобного, — говорит Унгуштаев. — Правда, были и такие, что мало соблюдали, но такой не долго и держался. Чаще все-таки соблюдали. Да и как не соблюдать, если через год или два будешь отчитываться перед людьми. Если, конечно, ты хочешь остаться Большой Головой. А кроме того, говорю, люди знали, кого выбирают. Не каждому доверяли это почетное звание — Большая Голова.
Старый Унгуштаев смолкает, закуривает, и по его прищуренным векам, по всему лицу видно, что старик опять как бы покинул юрту и кочует где-то в подернутых дымкой далях. Может, молодость вспомнил. Может, ходит сейчас по тропинкам юности, греется отсветами первой любви, а может, вспоминает тех, кто давно уже расстался с миром живых… И я погружаюсь в свои мысли. Только избегаю думать о Литве, о самых близких мне людях — берегу для ночи. Когда подступит долгая ночь, я вдоволь наговорюсь с ними, успокоюсь сам и их успокою, вволю нахожусь по родным рощам, борам, лугам и приозерьям… А сейчас я думаю об очень простых вещах. Пора возвращаться из тайги в Алыгджер. Хлеба у нас уже нет. Обходимся сухарями. Серыми, жесткими, как кость, сухарями, от которых болят десны. Кончается чай, почти весь сахар, опустели мешочки с макаронами, сушеным картофелем и крупой. Время возвращаться в Алыгджер. Одним беличьим мясом не прокормишься. Самое время уходить. Согласно уговору, еще два дня надо тут пробыть. Однако этот непрестанно падающий снег спутал все карты. И Киштеевы, и старый Унгуштаев рассчитывали эти дни поохотиться, добыть еще по нескольку десятков белок, но снег спутал все карты. Теперь белки дня два не вылезут из своих гнезд, «не дадут следа», и никакой собаке их не найти. А если собака и почует, то все равно охотник не увидит зверька, потому что все скрывает снег, копнами лежащий на ветвях деревьев. Надо ждать, когда подуют ветры и сдуют, сбросят на землю эти белые копны. А ждать нет смысла. Самое время убираться из тайги, но как заговорить об этом? Подумают, что я не выдержал. Пожил несколько дней без хлеба и сдался. Негоже мне намекать им, торопить домой. Как сами решат — так и будет.
Однако все решилось само собой.
Вечерние сумерки сгустились в юрте, когда снаружи залаяла собака. По голосу я узнал Таракана. Я встал посмотреть, чего он там лает, что не дает ему покоя. Но тут же залаяли и остальные собаки. Неужто какой-нибудь зверь забрел? На всякий случай беру ружье, отбрасываю брезентовый полог юрты и выбираюсь наружу. По-прежнему идет снег. Собаки стоят, повернувшись мордами к белой тайге, и лают лениво, нехотя, словно исполняя тяжелую, неприятную обязанность. Среди серых стволов мелькают белые тени. Я смотрю и не верю своим глазам. Белые кони! Белые кони бредут по белому снегу. И впрямь похоже на галлюцинацию или мираж. Белые кони на белом снегу. Бредут по колено в белом, нетронутом снегу, оставляя за собой явственно синеватую борозду. Откуда здесь кони? Уж не мерещится ли мне? Нет. Таракан и остальные собаки тоже видят их, лают, выставив морды. Кони какие-то странные, похожи на верблюдов. Сроду не видел таких странных коней. А вот и люди. Двое мужчин. Бредут но проложенной лошадьми тропе, закинув ружья за плечи, опираясь на палку. Они направляются к нашей юрте, а когда подходят ближе, я вижу, что лошади как лошади, только навьючены поклажей, которая покрыта снегом, и поэтому показались похожими на белых верблюдов. Я узнаю и шагающего впереди мужчину. Это высокий, широкоплечий тофалар, отец того самого Сергея, который полуживым приполз в деревню и сообщил об оставшемся в тайге товарище. Это чуть ли не единственный тоф, который женат на русской. Живут они ладно и детей воспитывают хорошо. Большие уже дети. И красивые, как все метисы. Больше я таких семей не видел. Тофаларки довольно часто вступают в смешанные браки, но мужчинам-тофам редко достается в жены женщина или девушка другой национальности. Не знаю, чем это объяснить. Может быть, приезжие женщины избегают связывать свою судьбу с человеком, в жилах которого струится кровь вольных кочевников, вечно зовущая в тайгу, в долгие, длящиеся месяцами отлучки. Может, именно это отпугивает приезжих невест, которые все в большей или меньшей степени ищут оседлой, спокойной жизни и желают воспитывать своих детей так, как воспитывали их самих.
Второй человек — незнакомец, я ни разу не встречал его в Алыгджере. На его лице какое-то подчеркнутое упорство, если даже не упрямство. Не знаю почему, но я подумал, что это — следователь, который прилетел искать человека, покушавшегося на жизнь Любомудрова.
Мужчины поздоровались, привязали к деревьям лошадей, сняли поклажу и понесли ее в заимку. Незнакомец вышел оттуда в растерянности.
— Печки нет? — спросил он.
— Нет, — ответил я. — Потому и живем в юрте. Его лицо совсем омрачилось.
— А мне говорили, что есть домик и печка, — проговорил он, точно обиженный ребенок.
Мы все ввалились в юрту, повесили над костром чайник, разговорились. Оказывается, незнакомец вовсе не следователь. Это один из тех, что сами себя называют «малость чокнутыми». В самом деле, многие к ним так и относятся: «чокнутые», и все. Есть в этом своя логика и своя правда, основанная на устоявшемся за долгие годы образе жизни. Местные жители просто не понимают этих «чокнутых», которые берут отпуск поздно осенью и спешат не на курорт, а черт знает в какую глушь, в болота или топи, в непроходимую тайгу, где ведут примитивное, первобытное существование, довольствуясь тем, что посылает им к столу мать-природа. Наш новый знакомец живет в Новосибирске, работает в Академии наук. Взял очередной отпуск и махнул в Тофаларию, наслышавшись о красоте ее природы и богатой охоте. Привез с собой и собаку. От Новосибирска до Нижнеудинска ехал поездом, но не так, как все люди, а в тамбуре, расстелив на полу спальный мешок, — в вагон с собакой не пустили. Приходилось ежедневно по нескольку раз мокрой тряпкой мыть пол тамбура, как требовал проводник вагона, отбиваться от настырных любопытствующих, выслушивать насмешки, на которые не скупятся люди при виде человека, который живет и поступает по-своему, не так, как все. В Алыгджере «чокнутому» подсунули охотничий договор, согласно которому он должен добыть несколько сот белок, десяток куниц, несколько десятков рябчиков, одного изюбра. И старый добродушный Унгуштаев, и отец Сергея, приведший этого чудака, и я открыто смеемся, так как знаем, что за месяц человеку, незнакомому со здешними местами, ни в коем случае не удастся выполнить всех пунктов договора.