Литмир - Электронная Библиотека

— Куда же ты запропала нынче? — кинулась к ней хозяйка.

— Гостей ждала… Как раз должны были приехать, — сказала старушка и, увидев нас, смутилась, смолкла.

Выходит, весь этот долгий осенний вечер она ждала нас.

Патефон пропел еще несколько старых песен, все стали собираться ко сну, и старая Васильевна ушла, не успев посидеть в гостях, послушать патефон.

Я долго не мог заснуть. Закрыв глаза, видел двух старушек, слушающих старую песню о солдатах, шагающих по выжженной степи. Не мог заснуть и думал о дружбе двух одиноких пожилых женщин, которая и грусть наводила, и лучилась теплом. Две старые, одинокие женщины и старый, вышедший из моды патефон…

Ночью меня разбудил сиплый, одинокий гудок парохода. Он кричал и кричал, и никто ему не отозвался. Очень плохо, подумал я, когда никто не откликается на зов. И еще я подумал, что на море, должно быть, туман и одинокий пароход не находит своей гавани.

Утром глянул в окно и ахнул: на земле, на штакетнике забора, на крышах и кронах сосен лежало белое, пушистое, искрящееся на солнце снежное покрывало, а ведь сегодня только двадцать пятое сентября.

И хозяйка дома, и старая Васильевна провожали нас к пароходу. Со стороны можно было подумать, что две бабушки провожают в дальний путь группу ребят. Старая Васильевна держалась поближе к нам, будто желая что-то сказать. Но мне не хотелось отделяться от веселой, шумливой компании, почему-то я избегал взгляда синих глаз Васильевны.

Это наш пароход гудел ночью. Только под утро он причалил к пристани, и теперь матросы торопились очистить его трюмы. Из них, как из бездонных колодцев, подъемные краны вытаскивали и вытаскивали сложенные в веревочные корзины ящики водки. Я насчитал шестьсот ящиков. Стоял в толпе матросов, отплывающих и провожающих и считал ящики, как будто меня кто приставил к этому делу. А старая Васильевна все крутилась вокруг, словно выбирая случай сказать мне что-то очень важное, тайное, чего не надобно слышать другим.

Наконец, слава богу, пароход дал гудок, матросы убрали трап, вытащили из воды толстые стальные тросы, и между нами и деревянной пристанью стала шириться, расти непроходимая полоса воды. Именно в эту минуту мне в голову пришли две очень важные мысли. Я вспомнил, что так и не выяснил, что же происходит с медузами, которые во время отлива остаются на берегу. И еще я подумал, что так и не узнал таинственного волшебного слова, которое делает человеческую жизнь прекрасной, как в сказке. А может, старая Васильевна знала это волшебное слово и хотела тайком его мне шепнуть, но я притворился, будто мне крайне важно сосчитать, сколько ящиков водки оставит пароход в этом далеком северном поселке.

1966

НЕТ У МЕНЯ ДРУГОЙ ПЕЧАЛИ…

Нет у меня другой печали - img_7.jpeg
1

Я уж и не помню хорошенько, когда последний раз ездил верхом. Кажется, еще до войны. Поэтому теперь, глядя на горячего жеребца, я все хожу вокруг и не спешу поставить ногу в стремя — не хочется осрамиться: дело в том, что тувинцы тесным кольцом окружили меня и лошадь и не упускают ни одного моего движения. Конь стрижет ушами и косится большим глазом в ярких прожилках. Я тоже поглядываю на него искоса — стараюсь угадать, какую штуку он собирается выкинуть. Однако сколько можно топтаться вокруг лошади и коситься на нее? Пора решаться.

Тщетная попытка перекинуть ногу через седло вызывает в кругу тувинцев дружный смех. Я краснею, снова подпрыгиваю и все-таки оказываюсь в седле. Круг размыкается, люди отскакивают в стороны, но мне уже некогда взглянуть на них, я только смотрю, как бы удержать бегущего рысью коня и не плюхнуться на землю. В душе я проклинаю эту глупую затею, которая кончится, кажется, тем, что я останусь без зубов и отобью себе все внутренности. Однако спустя минуту мы ныряем под гору, и деревня исчезает. Мой проводник Кара-оол, взглянув на меня и снисходительно улыбнувшись, придерживает своего коня. Лошади переходят на спокойный шаг.

Безжалостно печет солнце. Еще утром термометр в тени показывал тридцать один градус. И хотя белые облака бойко плывут по синему небу, здесь, на земле, не чувствуется ни малейшего дуновения. Мы едем по глубокой лощине, которая то сужается и становится похожей на ущелье, то снова превращается в широкую долину. С обеих сторон горы. У их подножья растут жалкие кусты дикой акации да сухая, выжженная зноем трава, по склонам карабкаются лиственницы и сосны, а над ними голые скалы сияют ослепительными снежными заплатами. Гребни гор врезаются в небо, как ледоломы: набегающие облака разбиваются о них, расступаются и плывут дальше, к следующим вершинам, Безжалостно, неуемно печет солнце, и напрасно глаз ищет тени — кругом голая, серая равнина. Время от времени пересекаем мертвую речку с пересохшим руслом и потрескавшимся дном. Осенью, когда начнутся дожди, реки оживут, но, если осень выдастся сухая, придется им ждать вешних талых вод. Местами в самой долине выпирают из-под земли серые скалы, словно напоминая, что здесь — их царство и все живое должно отступить, поникнуть. Однако жизнь есть и тут. То и дело из-под самых лошадиных копыт испуганно шарахаются крупные разноцветные кузнечики. Я невольно вздрагиваю, потому что взлетают они с таким шумом и треском, как будто крылья у них деревянные. А вот и еще один признак жизни — большие, скользящие по поверхности земли тени. Это, высматривая добычу, описывают в небе круги степные орлы и ястребы. Что можно найти на этой угрюмой, истерзанной зноем земле? Но птицы, вероятно, кружат не зря. Громадный коршун камнем падает вниз и подымается уже с сусликом в когтях. Мелькает серо-коричневая шкурка, которую не сумел уберечь ее владелец. Теперь я уже внимательней оглядываюсь по сторонам и вскоре замечаю еще одного суслика. Он сидит на задних лапках, а в передних держит что-то, точно белка, грызущая орехи. Увидев нас, зверек вытягивает шею, какое-то мгновенье смотрит, а затем со свистом пускается бежать, смешно виляя хвостом. Секунда — и он исчезает в норе, скрытой среди кустиков рыжей травы.

Кажется, что и меня солнце в конце концов превратит в нечто подобное этой траве. Я едва сдерживаюсь, чтобы вслух не обругать свой характер и всю эту затею — отправиться в путешествие верхом. Пока я не сел на лошадь, такое предприятие казалось мне необыкновенно романтичным. Быть может, оно и романтично, но сейчас я почему-то не чувствую этого, зато чувствую невероятную усталость во всем теле и — что еще хуже — страшную жажду. У меня не осталось никаких чаяний и мыслей, кроме единственного желания — как можно скорее развязать притороченный к седлу кожаный мех. В нем — вода. Пускай не ключевая и не холодная, неважно, что она фиолетового цвета и попахивает лекарствами (от марганцовки), но вода. Однако прикоснуться к ней я не смею, потому что свято поклялся своему спутнику и проводнику Кара-оолу неукоснительно выполнять все его приказания и условия, а первое из условий — пить не чаще, чем раз в час. Реже можно. Пожалуйста, не пей хоть целый день, но чаще — нельзя. А мне кажется, что я так бы и скакал, не отрывая меха с водой от губ. Пил бы без передышки, большими глотками, пил бы сколько влезет…

— Трудно? — спрашивает Кара-оол, будто видит меня насквозь.

Я и не пытаюсь изобразить из себя героя, откровенно признаюсь:

— Очень.

— Потерпи, — говорит он добродушно, но мне за этот совет хочется послать его к черту или еще куда-нибудь подальше.

Легко сказать — потерпи. Видно, недаром у нас, у литовцев, есть поговорка: «Своя слеза солона, чужая — водица».

Однако я сдерживаюсь и ничего ему не отвечаю. Жажды словами, даже самыми злыми, не утолишь, и к тому же я вовсе не желаю ссориться с проводником. Без Кара-оола я наверняка бы пропал.

Молчу, как суслик в своей норе, и стараюсь отогнать мысли от бурдюка с водой.

Безжалостно печет солнце. Время, кажется, остановилось.

26
{"b":"848416","o":1}