— Это верно, настроение у меня отнюдь не лучезарное, — пробормотал он. — Простите меня.
Делько понурил голову и принялся разглядывать свои крупные костлявые руки, которыми упирался в столешницу. Госпожа Аршамбо приблизилась к нему и сочувственно вздохнула, стараясь, чтобы ее пышная грудь оказалась у него под самым носом. Испугавшись того, что сейчас польются слова утешения, Делько решил упредить события, но нетерпение и спешка не позволили ему как следует обдумать свою тираду.
— Госпожа Аршамбо, вы были очень добры ко мне, и все остальные тоже. Я чрезвычайно благодарен вам, но мне нужно уходить. Я не могу больше оставаться здесь обузой, быть помехой и подвергать вас бессмысленному риску. Это слабость с моей стороны и большая непорядочность, поскольку я не имею никакой надежды избежать уготованной мне судьбы, да и не только этого. Благодарю вас от всего сердца и прошу передать господину Аршамбо, как сильно тронуло меня его великодушие. Я прощаюсь с вами и вашими близкими.
Выпалив все это одним духом, он зашагал к двери в коридор, но госпожа Аршамбо успела его опередить и, ласково и крепко обхватив за талию, повлекла назад, в глубь столовой.
— Что вы выдумали, Максим? — воскликнула она. — Будьте благоразумны, мальчик мой. Я понимаю, что вы угнетены жизнью, которую вели на протяжении полугода, но у вас нет причин так отчаиваться.
Привалившись к комоду, она прижимала Делько к груди и гладила его по голове.
— Вы правы, — сказал он, — это глупо, но бывают минуты, когда я не выдерживаю.
Было не похоже, чтобы он обратил внимание на ее грудь. Пожалуй, он даже не замечал, что находится в объятиях еще далеко не старой женщины. Госпожа Аршамбо обвивала его голыми руками и тайком ощупывала, умиляясь тому, какой он худенький. Она тихонько шептала ему на ухо, уткнувшись губами в волосы:
— Дорогой мой мальчик, вам так необходима забота и ласка, и я всегда буду рядом, чтобы приголубить вас, заставить забыть свои горести.
Взволнованный и несколько удивленный таким проявлением чувств, он нежился в сладком плену ее рук и груди. Он и предположить не мог, что эта женщина так добра. В глубине коридора открылась дверь. «Вот и мой муж», — выдохнула госпожа Аршамбо. Максим не пошевелился. Он чувствовал себя почти счастливым, ему и в голову не приходило, что он, возможно, поступает дурно. Она отстранилась от него сама — тихонько, после того как коснулась губками его уха. Он дружелюбно и с благодарностью улыбнулся ей.
Аршамбо вошел серьезный, сосредоточенный, еще углубленный в свои думы. Он созерцал развалины при луне с ощущением, что из них никогда не восстанут дома, размышлял о своем заводе, о Франции, о Демосфене, о строении атома, о маленькой служанке из ресторана, о любви, о педерастии, об Уране, о звездах, о родной деревушке в Юра, об умерших родителях, об умершем друге, о живых друзьях, о Мари-Анн и — очень долго — о Португалии, о которой почти ничего не знал. Остановившись на мосту, он смотрел, как течет выбеленная луной река, и тихонько напевал мелодию без слов. На обратном пути, в сотне метров от дома, он замедлил шаг, вдруг подумав о том, что атомы, возможно, размножаются на манер живых существ: то ли среди них есть самцы и самки, то ли каждый субъект объединяет в себе оба пола. На лестнице он даже рассмеялся во весь голос, легкомысленно представив себе некоторые затруднения, какие мог бы испытывать престарелый атом-самец.
Госпожа Аршамбо поведала ему о засорившейся раковине, о Марии Генё и передала кое-какие из ее выражений. Он выслушал без особого внимания, пожурил жену, зевнул и сказал Максиму Делько: «Когда вам захочется…»
Каждый вечер Делько, чтобы сходить в уборную, ждал, пока не уляжется семейство Генё. Аршамбо для подстраховки стоял у выключателя, готовый погасить свет, если в критический момент кто-нибудь из Генё откроет дверь. Но и на этот раз все прошло благополучно. Вернувшись в столовую, Делько пожелал хозяевам спокойной ночи и отправился спать.
XIII
В комнате детей Аршамбо было два окна: одно выходило на развалины, другое — на тупик Эрнестины. По диагонали комнату перегораживали составленные в ряд ширмы; одну ее половину, со стороны тупика, занимала Мари-Анн, другую, со стороны развалин, — Пьер. Для большей независимости девушка потребовала, чтобы дверь из столовой выходила в половину ее брата. Делько бесшумно вошел, быстро разделся, надел ночную рубашку Аршамбо, которая доходила ему до пят, и нырнул в постель со стороны улицы, у стены, за которой была столовая. Пьер занимался за столиком у окна. Склоненный над тетрадями, он словно отгораживался торчащими лопатками от взглядов незваного пришельца, даже спиной ухитряясь выказать ему враждебность. Его антипатия к Делько граничила с ненавистью, и он не удостаивал его общением. Говоря о нем с сестрой, Пьер никогда не упускал случая назвать его предателем, убийцей или хотя бы доходягой.
Делько погрузился в чтение романа, который дала ему Мари-Анн, единственная в семье читательница романов. Библиотека в столовой, откуда ему было разрешено брать книги, содержала исключительно научные труды. Аршамбо с недоверием относился ко всякой литературе, а в особенности к романам, видя в них одно из величайших бедствий нынешней эпохи. Нельзя, говорил он не без претензии на литературность, одновременно находиться на сцене и в партере; читать романы — это значит наблюдать жизнь со стороны и терять вкус к тому, чтобы прожить ее для себя в реальности. Он утверждал, что романы, даже — и главным образом — хорошие, убили во Франции предприимчивость, размягчили мозги у буржуазии и привели страну к поражению сорокового года. Сам же он не имел ни малейшей склонности к художественным произведениям и подобными обвинениями только оправдывал свое безразличие. Госпожа Аршамбо, которая успевала прочесть лишь заголовки в газетах, в своем литературном образовании остановилась на Рене Базене, и супруг часто ставил ее в пример: «Взгляните-ка на Жермену, которая никогда не читала ничего другого, кроме „Воспоминаний осла“ и „Семьи Оберле“: она не ведает ни сомнений, ни тревог и прекрасно справляется со своими обязанностями жены и матери». Такого рода комплимент не очень нравился госпоже Аршамбо. Хоть она и держалась от книг в стороне, но хорошо сознавала, что особенно гордиться здравомыслием не следует и что в современном мире уравновешенность и ум — понятия взаимоисключающие. У Пьера, трудолюбивого тугодума, все силы поглощало усвоение школьной программы, и ее с избытком хватало для удовлетворения тяги к духовному. Краткие же часы досуга он делил между регби и «Золотым яблоком», где ему доводилось бывать и помимо уроков, проводимых с их классом учителем Журданом: Пьер выпивал у стойки аперитив в тщетной надежде добиться благосклонности тамошней служанки. Его отец питал серьезные надежды на то, что Пьер проживет жизнь счастливо и с пользой, но не мог помешать себе предпочитать сыну дочь, хоть она и не проявила себя прилежной ученицей и запоем читала романы.
Света было недостаточно — он шел от стола, за которым работал Пьер, но Делько не хотел просить его наклонить колпак лампы. Действие романа происходило в 1943 году в Лионе, в кругах Сопротивления, и почти каждая строка давала Максиму основания для возмущения. Злило его буквально все: как героизм, находчивость, жизнерадостность, великодушие, внешняя привлекательность участников Сопротивления, так и трусость, алчность, гордыня, непроходимая тупость вишистских предателей. Будь это в его власти, он сгноил бы автора в тюрьме. «Своим чистым, открытым взглядом Патрис смерил мерзавца с головы до ног». Патрис был молодым студентом-голлистом, мерзавец — делягой черного рынка, страстно желавшим победы Германии. Делько криво усмехнулся. Его утешала злорадная мысль, что с победой голлистов деляга ничего не потеряет. В конце концов он выпустил книгу из рук. Свет был так скуден, что от чтения разболелись глаза. В ожидании, пока Пьер закончит и уляжется, он принялся рассматривать светлый круг, который отбрасывала на потолок по ту сторону ширмы лампа у изголовья кровати Мари-Анн. Девушка тоже читала роман. Иногда, когда она меняла положение, Делько слышал, как под ней скрипит потревоженный матрас. Через распахнутое настежь окно внутрь устремлялись ночные бабочки, кружились под потолком и летали по всей комнате, не считаясь с перегородкой. Одна бабочка спикировала на лампу Мари-Анн и, проникнув под абажур, принялась отчаянно трепыхаться в этой ловушке. Девушка прикрикнула: «Дура, надоела ты мне». Делько пожалел, что бабочка не вдохновила его божество на более поэтичные слова, но все равно был счастлив услышать голос Мари-Анн. Пьер собрал тетради, потушил лампу, разделся в полумраке и улегся в постель с величайшими предосторожностями, стараясь избежать малейшего соприкосновения с соседом. Они лежали каждый у самого края матраса, так что места между ними хватило бы еще и какому-нибудь толстяку. Уставший после долгого и трудного вечера, Пьер тотчас заснул, а вскоре погас свет и у Мари-Анн. Для Максима Делько наступил час привычных сладких томлений. В тишине и темноте соседство Мари-Анн становилось волнующим, и он мог дать волю любовной тоске. Заботиться о выражении своего лица, как и опасаться насмешки свидетеля, уже не приходилось, и он бросал пламенные взгляды, раздувал ноздри, строил страстные гримасы, произносил про себя пылкие тирады, прижимал ладони к груди, доводил себя до слез. В воображении его рисовались простые, но невероятные картины — например, что он достаточно отважен, чтобы перелезть через уснувшего Пьера и пробраться за ширму. Что Мари-Анн спит. Что в лунном свете он видит ее разметавшиеся по подушке белокурые волосы, умиротворенное сном лицо, белую простыню, легонько вздымающуюся в такт ее дыханию. Что он чуть сжимает ей руку, а когда она просыпается, не дает ей опомниться и тотчас принимается говорить. Что тихим, но пылким голосом он говорит ей о своей любви, о бессонных ночах, о своей надежде и тоске и что каждое из этих горячих, терпких слов проникает девушке в самое сердце. Что она взволнована, но при этом так ничего и не происходит.