Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Позвольте, — сказал Рошар, слегка воспрявший духом, — это вовсе не так.

— Он сам во всем признался! — прервал его Леопольд.

— Все это ваши личные дела, — сказал бригадир, — и жандармерии они не касаются. Господин Рошар мог ошибиться. Это никогда не считалось преступлением.

Леопольд, скользнув рукой по спине Рошара, залез ему в задний карман брюк, вытащил оттуда револьвер и швырнул его на стол.

— А это преступление или нет? Мерзавец собирался пустить его в ход против меня.

Бригадир, который и помыслить не мог о том, чтобы отобрать револьвер у коммуниста, поглаживал оружие тыльной стороной ладони, взглядом как бы приглашая владельца забрать его назад.

— Послушайте, — сказал он, — ваша история мне не совсем ясна, и я не намерен разбираться в ваших личных дрязгах.

Он явно пребывал в замешательстве. Леопольд, чуть отстранив от себя Рошара, шепнул бригадиру на ухо:

— Его исключили из партии.

Бригадир прошелся по кабинету, прокашлялся и, вернувшись к посетителям, изрек:

— Как я уже говорил, в ваши дела я вмешиваться не намерен. Но вот у вас я хотел бы спросить: какого черта вы таскаете с собой револьвер? У вас есть разрешение? Разумеется, нет. Какая ерунда — разрешение, не так ли? На жандармерию мы плюем!

Положив револьвер в ящик стола, он продолжал:

— Знаете, Рошар, вы начинаете нам надоедать. Последнее время о вас что-то слишком часто приходится слышать. Пора положить этому конец. И потом, что это вы вздумали морочить жандармерии голову своими дурацкими выдумками? Вам известно, что это дело нешуточное? Вам известно, что тем самым вы допустили оскорбление властей и это может вам очень дорого обойтись?

На протяжении всего пути от станции до жандармерии Рошар сносил принуждение Леопольда с затаенной яростью и с непрестанной думой о мести. Он знал, что надо только немного потерпеть и все образуется. Но поведение бригадира его ошеломило. Что-то в его мире рушилось, и он почувствовал, что над ним нависла неведомая угроза.

— Я не думал, что это так серьезно, — униженно пролепетал он.

— Ах, вы не думали? Знаете, так и чешутся руки вправить вам мозги.

— Я уверен, что в глубине души он сожалеет, — вступился за Рошара Леопольд. — Он понимает, что сделал явную глупость, и уже достаточно наказан.

— Ладно, Рошар, в последний раз я вас прощаю, но браться за старое не советую.

Леопольд отпустил своего пленника лишь после того, как они вышли за порог жандармерии, — ему было важно, чтобы их увидели выходящими оттуда вместе. Время подходило к полудню, и улицы начали заполняться народом, оживленным, как и всегда по субботам, в предвкушении отдыха. Обретя свободу, Рошар почему-то не спешил ею воспользоваться и покорно льнул к Леопольду.

— Ты можешь идти, — сказал ему кабатчик.

Рошар глянул на него растерянно, словно вдруг почувствовал себя лишенным опоры.

— А! Ну да, — пробормотал он. — Так я пошел. До свиданья.

— Пока.

В кафе «Прогресс» учеников за столами сменили любители аперитива, и никто уже не вел речей о Расине. Толпа страждущих обступила стойку, за которой металась едва успевавшая поворачиваться хозяйка. Не тратя времени на то, чтобы повязаться фартуком, Леопольд ринулся ей на выручку, однако обслужить Генё, ожидавшего у стойки вдвоем с Журданом — молодым учителем словесности, коммунистом, назначенным в блемонский коллеж с начала учебного года, — не торопился. Наконец, когда подошла их очередь, Леопольд встал подле них и, обращаясь словно бы не к ним, а к остальным клиентам, начал свой рассказ:

— Послушайте-ка, что за штука со мною приключилась. Представьте себе, что Рошар, ну, тот самый, железнодорожник, бригадир рабочих станции…

При упоминании о Рошаре Генё насторожился и дал знать молодому учителю Журдану, что ему тоже есть смысл послушать.

VI

Было условлено, что во время еды, то есть в те единственные часы дня, когда Максим Делько бывал в гостиной, он будет хранить молчание. Комнату отделяла от коридора всего лишь дверь, так что приходилось опасаться, как бы кто-нибудь из Генё, проходя мимо, не услышал постороннего голоса. Это могло пробудить подозрения. Вынужденная немота отнюдь не способствовала сближению Максима с приютившими его людьми. Отлученный от общего разговора, он с тем более досадной очевидностью представал незваным пришельцем. Это тягостное ощущение он испытал за первым же обедом, первой трапезой за столом Аршамбо. Не успев еще как следует разглядеть непрошеного жильца, Аршамбо изучали его лицо, манеру держаться, и стоило ему поднять глаза, как он встречал испытующие взгляды, о которых не мог сказать, доброжелательны они или нет. И действительно, определенное впечатление о нем у хозяев так и не сложилось даже к концу обеда. При виде этого молодого лица с мелкими чертами, которое от угла зрения казалось то жестким и волевым, то, напротив, изнеженным и незначительным, Мари-Анн и ее матери не удавалось уловить суть его характера, что позволило бы им вынести определенное суждение. В его влажно поблескивавших черных глазах, в живом и подвижном взгляде иногда появлялось какое-то отталкивающее животное выражение. Тем не менее готовность женщин сострадать склоняла их в его пользу.

Пьер же неприязненно косился на чужака, с которым ему теперь приходилось делить постель. Прикосновение костлявого тела, явно не ведавшего занятий спортом, вызывало в нем чувство гадливости. Он не обнаруживал и следа молодости в этом замкнутом, самоуглубленном человеке, зато чувствовал в нем педагогические наклонности, которые уж никак не могли вызвать его расположения. Не особенно трогала его и романтическая сторона ситуации, поскольку случай Максима Делько представлялся ему совершенно банальным. Впрочем, в тот день, когда расстреливали группу коллаборационистов, Пьер находился в первом ряду зрителей, и, разумеется, наблюдать за казнью в столь непосредственной близости было волнующе, но все же зрелище как-то сильно смахивало на кино. И, как он уже убедился, в смерти человека не было ничего более значительного, чем в кинематографическом эпизоде. Когда спектакль окончился, люди стали обмениваться замечаниями, поводили плечами, стряхивая дрожь, и потом уже никто об этом не думал. Наконец, Пьер, считая себя патриотом, не чувствовал никакого снисхождения к той категории субъектов, которых кино, радио, пресса и книги хором высмеивали и клеймили за низость. За обедом он обратился к отцу:

— Говорят, по квартирам пошли с обысками — ищут сбежавшего вчера вечером коллаборациониста.

Делько поднял голову. Лицо его исказилось, в глазах заметалась паника. Кое-как овладев собой, он негромко произнес, глядя на Пьера:

— Не беспокойтесь. Этой ночью я от вас уйду.

Ответ этот, которого Пьер вовсе не добивался, поверг юношу в смущение. Недовольство собой, однако, не побороло его неприязни к беглецу, сумевшему уязвить его упреком в малодушии. Аршамбо же едва не поддался искушению воспользоваться благоприятным случаем, чтобы отделаться от опасного гостя, но заговорившая в нем совесть взяла верх.

— Да нет, тут другое дело. Утром жандармы действительно пришли с обыском в «Прогресс», но это по доносу Рошара — он перед тем крупно повздорил с Леопольдом.

Вывод напрашивался сам собой, но тем не менее Аршамбо, обращаясь к Делько, добавил:

— Так что уходить вам нет никакой нужды.

Делько взглядом поблагодарил его, и инцидент был исчерпан. К этому человеку, которого Аршамбо знал уже давно, он не питал никакой антипатии — как, впрочем, и симпатии. На протяжении девяти лет он по многу раз за день встречал его в кабинетах заводоуправления, перебрасывался с ним двумя-тремя фразами по поводу работы, никогда особенно им не интересуясь. Это был добросовестный, исполнительный служащий, несомненно, способный занимать более значительную должность, чем та, на которой он прозябал. Было известно, что он пишет стихи, состоит в переписке с политическими журнальчиками и читает титанов социалистической мысли. До самой войны он носил галстуки, завязанные крупным бантом, и черные фетровые шляпы с широкими полями. В течение 1938 года книги и размышления постепенно склонили его к фашизму, хотя открыто он его не исповедовал. Попав в 1940 году в плен, он вернулся несколько месяцев спустя, потому что в армии был всего лишь санитаром, и занял прежнюю должность, но лишь для того, чтобы почти сразу же ее оставить — его забрал в административный центр бывший товарищ по шталагу[5], незадолго перед тем возглавивший местную газету. Аршамбо обычно интересовался служащими и рабочими, тянувшимися к знаниям, и помогал им словом и делом. Но галстуки бантом, пристрастие Делько как к поэзии, так и к политике всегда казались ему легкомысленными. Он считал, что не обделенный умом мелкий служащий мог бы найти занятия поважнее, чем писать стихи и, разгуливая в шляпе художника, грезить об обществе будущего. Покинуть свою ступеньку иерархической лестницы, думал он тогда, можно лишь взобравшись на следующую. Сегодня же, когда он сидел напротив Делько, ему все представилось несколько иначе. При виде этого утонченного лица с почти женственными чертами он начал понимать, что обладатель его не удовлетворил бы своих запросов повышением в должности с прибавкой жалованья в пятьсот или там в тысячу франков. Более того, Аршамбо даже понимал, что́ могло привести мелкого конторского служащего к фашизму. Восстав против гнета буржуазного мира, он обратился к социализму, ища его реальные проявления в рабочих организациях. Там он столкнулся с людьми грубыми и жестокими, которым его галстук бантом, его учтивые манеры, чуть ли не женская изысканность не могли прийтись по сердцу. В довоенную пору в таком маленьком городке, как Блемон, служащий, не желающий быть мелким буржуа, почти неизбежно становился деклассированным элементом, обрекая себя на одиночество. Делько нашел прибежище в интеллектуальном, доморощенном социализме, всецело отдававшем его во власть случайной книги или встречи.

вернуться

5

Шталаг — немецкий лагерь для военнопленных низших чинов.

10
{"b":"846662","o":1}