Выехав за ворота завода и катя на велосипеде по городу, Аршамбо только и думал об этом совещании. Слишком многое там вызывало чувство горечи, и в первую очередь — его личное поражение. Профессиональная гордость не позволяла ему смириться с тем, что усовершенствование, бесспорно необходимое для повышения рентабельности предприятия, принесено в жертву каким-то неясным политическим соображениям. Но глубже всего уязвлял его стоявший перед глазами кульминационный момент совещания, когда инженеры и начальники служб, пристыженно отводя глаза, испытывая унижение от собственного малодушия, против воли, но беспрекословно согласились с аргументами, которые, как они прекрасно знали, ровным счетом ничего не стоили. Эти здравомыслящие мужи, способные противостоять хозяину, на сей раз предстали перед Аршамбо покорными и угодливыми, их лица и взгляды были отмечены печатью лживости. А ведь в их поведении во времена оккупации не было ничего предосудительного, и никто из них не находился в положении хозяина, в отличие от них знавшего за собой немало грехов. Несмотря на всю свою досаду, Аршамбо отказывался верить, что они испугались Леруа, но вместе с тем не мог подобрать подходящего слова для обозначения того чувства, которому они могли повиноваться. Тут он вспомнил, что и сам вел себя по отношению к Леруа по меньшей мере странно и временами внимал его болтовне с благосклонностью, какую вряд ли проявил бы к любому другому из коллег. В конце концов он спросил себя, что же толкало его самого изображать живейший интерес к речам, вызывавшим в нем не только скуку, но и большей частью раздражение.
В развалинах перед его домом дети играли в войну. Те, кого застигала врасплох очередь из автомата, честно падали на землю и с минуту оставались неподвижными, с застывшей на лице гримасой. Эта дань реализму основывалась, по всей видимости, на опыте, полученном детьми во время бомбежки, которая унесла более трехсот жизней. Слезая с велосипеда, Аршамбо обратил внимание на малыша лет восьми-десяти, который, только что получив смертельную рану, рухнул на груду камней и стонал: «Мне крышка, ребята, прикончите меня». Ребята с озабоченным видом посовещались, и один из них, вытащив из-за пояса обломок палки, прострелил мальчугану голову.
Проходя по коридору, Аршамбо на миг остановился у порога кухни, где его жена и Мария Генё в гробовом молчании готовили ужин. Их лица были каменные, движения — нервны. Напавшая на обеих хозяек немота не сулила ничего хорошего. Когда инженер обменялся несколькими словами с женой, Мария взглянула на него с ненавистью, и ему стало не по себе. Малоспособный испытывать такие чувства, как ненависть или злорадство, Аршамбо всякий раз оказывался неприятно поражен, обнаруживая их у других.
Войдя в столовую, он поцеловал Мари-Анн и, сняв пиджак и парусиновые туфли, сел на кровать, чтобы не мешать ей накрывать на стол. Он критически наблюдал за ее движениями — они представлялись ему неэкономичными. К примеру, она брала мелкие тарелки в буфете, расставляла их и, вместо того чтобы взяться за глубокие, направлялась к другому шкафу за стаканами.
— Твой брат еще не вернулся?
— Вернулся, он в комнате. Работает.
Расставляя приборы, она стремилась к тому, чтобы стол радовал глаз — экономить время ей не приходило в голову.
— Я-то думал, ты собираешься поступать в театр.
— А я не передумала, — ответила Мари-Анн, удивленная этим вопросом отца.
Мысленно Аршамбо уже полностью расставил приборы и теперь не мог помешать себе вызвать бригаду квалифицированных специалистов, в которой на каждого были возложены строго определенные функции. Закончив работу, эти вымышленные рабочие направились за жалованьем на кухню, где Генё призвал их проявить требовательность, так что в результате госпоже Аршамбо пришлось выложить двести франков. Стол был накрыт в рекордное время, хоть это и влетело в копеечку.
— Скажи, этот сын Монгла — он тебе нравится? Почему ты не отвечаешь?
— Я сама не знаю.
— Его попытки выглядеть этаким щеголеватым всезнайкой кажутся мне просто вульгарными. Я знаю, что у него есть автомобиль и он частенько ездит в Париж. Должно быть, он обещал тебя свозить туда?
Чтобы не отвечать, Мари-Анн нырнула в буфет по самые плечи. Отец дождался, когда она оттуда выберется, и повторил вопрос. Девушка слабо отнекивалась.
— И еще он, небось, сказал, что знает директоров театров?
— Да, у него много влиятельных знакомых. В прошлую субботу он обедал с министром национального образования.
— Сомневаюсь, — отозвался Аршамбо, про себя подумав, что в подобной встрече нет ничего невероятного и даже необычного.
— Он знал по Сопротивлению его кузена.
— Поверь мне, дитя мое, уж только не благодаря покровительству мелкого торгаша из маленького городка, каких сегодня сотни тысяч, ты сможешь сделать карьеру в театре.
По правде говоря, Аршамбо понятия не имел, какой путь быстрее всего сегодня мог бы привести девушку на театральные подмостки. Почему бы, действительно, молодому провинциальному мультимиллионеру, какое-то время ошивавшемуся в Сопротивлении, не слепить актрису?
— Учти, все достигается только трудом. Осенью ты поедешь в Париж, к тетушке Элизе, и начнешь заниматься. При хорошей подготовке ты преуспеешь, но только если будешь рассчитывать на собственные силы. Что же касается молодого Монгла…
Появление Пьера в рубашке и босиком положило конец беседе. До этого юноша, не разгибаясь, корпел над сочинением на тему: «Дух Сопротивления в трагедиях Корнеля». На носу у него красовалось чернильное пятно.
— Получилось шесть страниц убористым почерком, — похвастал он. — Об одном только «Горации» Корнеля накропал целых две.
Пьер был несказанно горд этими двумя страницами, на которых сравнивал маршала Петена с Камиллой, а генерала де Голля — с молодым Горацием. Бахвальство, с каким он принялся цитировать свое сочинение, в конце концов вызвало у сестры раздражение, и она нелестно отозвалась о его труде. Задетый за живое, Пьер заявил, что его не интересует мнение тупицы, которую угораздило четыре раза подряд срезаться на экзамене. В ответ Мари-Анн обвинила брата в низком угодничестве перед учителем французского, ярым коммунистом. Пьер и впрямь слукавил, введя в свое сочинение наряду с маршалом и генералом еще и Марселя Кашена, директора газеты «Юманите», под личиной старого Горация — единственно для того, чтобы выгнать побольше строк.
Присутствовавший при ссоре Аршамбо тоже заподозрил сына в том, что он вынудил старика Горация к подобному перевоплощению не без тайной корысти. Отец и воспитатель, он должен был бы решительно осудить лесть в любом ее проявлении как один из гнуснейших пороков, но, уже собравшись открыть рот, вдруг запнулся при мысли, что в подтверждение этого у него нет наготове ни одного достойного аргумента, а когда подходящий нашелся, момент был уже упущен.
Ссора разгорелась не на шутку, молодые люди обменивались язвительными репликами. Если Мари-Анн эта пикировка доставляла видимое наслаждение, то взгляд ее брата выражал озлобление и обиду. Заметив это, она высказала все, что думала о характере Пьера. Тот в ярости налетел на сестру и взлохматил ей волосы. Мари-Анн влепила ему пощечину.
— Эй вы, полегче! — прикрикнул отец. — Посуду перебьете.
Пьер толкнул сестру на кровать, и они принялись тузить друг дружку. Мари-Анн была старше и крупнее брата, но силой он ее превосходил. Тем не менее она энергично отбивалась, не желая сдаваться. Отцу, который предусмотрительно отодвинулся, все-таки досталась случайная оплеуха. В это самое время в дверь из коридора постучали.
— Ну-ка, угомонитесь, учитель пришел.
Аршамбо встал с кровати, и дети, раскрасневшиеся, встрепанные, с яростно сверкающими глазами, поднялись вслед за ним. В столовую вошел высокий худощавый человек с посеребренными сединой волосами. То был учитель Ватрен, преподаватель математики в старших классах блемонского коллежа. Как и Генё, лишившийся крова, он тоже был вселен в квартиру Аршамбо, в самую маленькую комнатку. Попасть в нее можно было только через гостиную, но благодаря его скромности и учтивости это неудобство было вполне сносным. Он остановился рядом с Аршамбо и улыбнулся молодым людям.