После беготни по городу у Куранцева начались сборы в дорогу, чемодан, сумка, наспех упакованная, бутерброды. Плохо соображая, не вникая, она плюхнулась в автобус, отвозивший их до вокзала. Рядом уселась жена гитариста, которую так и не взяли с собой, та изощренно ругала Куранцева, затем, на вокзале, уже едва держась на ногах, она попрощалась с ребятами. Володя подбежал, радостно чмокнул ее в щеку, для него все наконец-то было улажено — они уезжали. Поезд тронулся, все махали вдогонку. Любка видела отходящий состав, на площадках, в окнах долго еще не исчезавшие руки, весело высовывавшиеся головы, звучали в воздухе голоса и гитарные переборы «Не надо печалиться, вся жизнь впереди».
Потом она остановила какую-то «левую» машину, мерзко качавшую ее; черноволосо-кудрявый, плохо выбритый водитель неприятно раздражался, требуя поточнее назвать адрес. Она боялась говорить о больнице, еще не повезет ее, откажется, не реагировала на его грубые подначки. Очевидно, принимая ее за подвыпившую, гулящую, он наглел все больше. Любка терпела. Лишь бы добраться до приемного покоя, там уж помогут. Как она расплатилась, как доволок ее кудрявый левак, кто попался им навстречу в парке, кто принял в отделении — все это напрочь выпало из памяти. Рассказывали, что все проделала она сама. Значит, так.
Очнулась она в своей палате, дикая слабость припаяла голову к подушке, руки к телу, саднило ухо, шею, словно от порезов. Первыми шевельнулись колени, тяжелые, затекшие, ступней будто не было. Что с ней? Постепенно восстанавливалось: уход из отделения, события двух сумасшедших дней, возвращение. С усилием подняла руку, ощупала лоб, шею. Собравшись с новыми силами, медленно дотянулась до тумбочки взять сумочку с зеркальцем. Надо было увидеть себя, понять, какая она, что с глазами, губами. Сумки не было, рука безжизненно свесилась с кровати. Укладывая в постель, сестры, видно, рассовали вещи как попало, не найдешь ничего.
Но оказалось другое.
Любку ждало последнее потрясение, которое доконало ее. Кудрявый левачок очистил Любку до нитки. Исчезло все, что было при ней. Сумка с косметикой, 50 рублей, которые дал Мотя на подарки сестрам и няням, единственные выходные туфли-шпильки. Но самое главное — он содрал с ушей мамины бирюзовые сережки и цепочку с шеи — то, что после смерти матери тетка берегла все годы и вручила Любке к совершеннолетию. Вот отчего так саднило ухо, шею — все было расцарапано.
Час Любку колотило от отчаяния, поступок левака казался чудовищным, невероятным. Она была полумертвой, могла погибнуть в любую минуту, а он измывался над нею, — стоило ли жить после этого? Ей долго снились нахальные руки чернявого, расстегивающие блузку, чтобы сдернуть цепочку, выдиравшие серьги, стаскивающие туфли. Она просыпалась от боли, отвращения.
В последующие дни все, что было до этого чудовищного возвращения, стерлось, поблекло. Как будет она теперь жить, что дала операция — тоже не имело значения. Какая разница? Она садилась на постели, говорила с сестрой, хлопотавшей около нее, что-то глотала на завтрак, виделась с Тамаркой, давала себя колоть, перевязывать, но этот непроходящий ком ужаса, подступавший к груди, к горлу, все разрастался. В ней происходила разрушительная душевная работа. В новом свете представало все, к чему она привыкла, — случайные попутчики, знакомства в компании и на улице, умение «проголосовать» в час ночи любому водителю, подсесть и ехать с незнакомым человеком за город, бездумная свобода поступать как хочется, не взвешивая последствий, не предполагая в другом человеке иных побуждений, кроме разнообразия впечатлений, желания удачи. Казалось, все совместилось, все сплелось, чтобы наказать ее, обнаружить ее ничтожность, самонадеянную глупость. Теперь она топтала себя мысленно, не находя в себе ровно никаких достоинств, во сне и наяву перед ней продолжала раскручиваться одна и та же лента. Она лежит в полубессознательном состоянии, уже проступила кровь на кофточке, а он останавливает машину, деловито переворачивает ее со спины на живот — поскорее сорвать, открыть замок цепочки, сдернуть ее с шеи, снять сережки. Воображение несло ее дальше, к операционной, реанимации, и рядом с картиной ограбления в глухом болевом участке сознания возникал образ хирурга, спасшего ее. Этот человек, не злорадствуя, не осуждая, из последних сил бился за ее жизнь, чтобы ей сошло с рук ее самодурство, чтобы предотвратить страшные последствия ее идиотского побега. Поделом ей. Так ей и надо. Даже с Володиным решением она теперь примирилась. Он-то делал свое дело, которому предназначен. А ей ведь только хотелось «приобщиться», ничего она не могла дать взамен их одержимой любви к музыке, на которую они тратили молодость, отказывая себе во всем другом… Нет, от нее — ни света, ни тепла, всем она в тягость, всем отвратительна. «Тебя, пташка, не в больницу, тебя в вытрезвитель!» — сказал черноволосый левачок, когда она остановила его. Конечно, он думал, что пьяная девчонка не припомнит, где была, как доехала. Ради чего стоит жить, приходила в голову мысль, если от тебя одно наказание, всюду ты лишняя? И отец без нее привыкнет. Привык же он к смерти матери. Ей Митин больше нужен, чем она ему, он сам из породы одержимых, он понимает, ради чего существует. Если Любки не станет, ничего, положительно ничего не изменится в этом мире. Она плакала, завернувшись в простыню, и мечтала, как уйдет из жизни. Она вспоминала прочитанное об этом, не подозревая, что мало найдется на свете людей, которым бы хоть раз не пришла на ум подобная мысль. Любка вспоминала литературные примеры, выбирала. Нет, она сделает все проще. Никого не вмешивая, тихо, чтоб вообще не догадались, как это сделалось. Она продумает все. Ночью она снимет бинты, достанет лед из холодильника, положит на сердце. Завальнюк строжайше предостерегал от переохлаждения после операции. Опасно даже мороженое, говорил он. Чтобы наверняка, решила Любка, надо сделать все одновременно: раздеться догола, положить кусок льда прямо на сердце и съесть десять порций пломбира — лед растает, все произойдет в пять минут, никто ничего не поймет.
Придумав все это, Любка немного успокоилась и в ту ночь впервые после возвращения из бегов спала тихо, без криков и всхлипываний.
В последующие дни мысль о смерти исчезла, невидящий взгляд Любки из полуопущенных ресниц натыкался на сестер, врачей. Она уверила себя, что эту операцию со льдом она не провернула только из-за сестер и Завальнюка, ведь они, вытащившие ее, могли пострадать. Любка обязана была выжить, чтобы не уволили хирурга из-за нее, ей необходимо было выпутаться из этой ситуации и выпутать его. Она решила, что уже сам факт ее полного выздоровления, вопреки осложнению из-за побега, явится доказательством его замечательного таланта и мастерства, крайней необходимости его в отделении.
Теперь она мечтала, как, выучившись и став психотерапевтом, принесет пользу многим отчаявшимся, как нужна она будет людям, которые остались бы невылеченные, если бы она, их будущая спасительница, умерла. Впервые она подумала, что Митин был прав, когда говорил, что главное в специальности — научиться глядеть не в себя, а в другого, понимать, что другой скроен по-иному, чем ты сама. И только научившись понимать других, можно найти такую силу убеждения, которая заставит того, другого, поверить в новое счастье, даже если у него потеряно все в жизни.
Потом Любка выписалась. Она отлеживалась у тетки, по телефону говорила только с отцом, никому не давала о себе знать. Силы ее восстанавливались быстро, ей уже захотелось вернуться в университет, но с этим надо было подождать, еще были процедуры, реабилитация. Ей казалось, что все, абсолютно все в ней переменилось. Как будто у нее были другие руки, глаза, чужие мысли. За прежним, привычным ходом каждодневного существования виделась какая-то иная связь, в знакомых фактах прочитывалось другое значение. Оказалось ли это новое понимание более правильным? Или просто ее вывернуло наизнанку и все сместилось, искорежилось? Она обнаружила перемену в своих желаниях, оценках, в том, что для нее стало важным, что второстепенным. Теперь, идя по улицам, неторопливо, жадно вдыхая запах здоровой жизни, она вглядывалась во встречных, наблюдая. Ей интересно было примеривать ситуации, которые она пережила, к чужим людям, думая, как поступил бы вот этот или тот, случись ему пройти через ее три дня жизни. Теперь ей претили уверенные, бесшабашные парни с танцующей походкой, которые так нравились раньше, любая яркость в одежде, в поведении ее раздражала, ей казалось, что это признак повышенного внимания к себе, в уме она тотчас прикидывала, стал бы этот франт возиться с ней, если б она приползла полуживая, стал бы он терпеть ее выходки, нянчиться. В каждом мерещился ей кудрявый левачок, который издевался над нею и обчистил, пока наконец не восстановилась у нее нормальная шкала ценностей, не пропал страх быть обманутой каждым.