«Дорогой друг! «Да охранюся я от мушек, От дев, не знающих любви, От Дружбы слишком нежной и — От романтических старушек».
Пишу Вам глупые письма, может быть, в Ваших глазах я тоже романтическая старушка?
Вчера по телевидению смотрела «Старшую сестру» с Дорониной. И пришла в восторг. Она — умная, обаятельная, очень талантливая, с хорошей, не шаблонной, интонацией, умело владеющая голосом, когда поет под гитару, проста и скромна.
Поверите ли Вы, как часто я все же забываю про возраст! Потому что со мной неисчерпаемый мир образов.
Мне думается, что для Вас, музыкантов, все одухотворено, озвучено, нет молчащих вещей. А для меня все живет в образах, в перевоплощении, в постижении человеческих страстей, смысла вещей и обстоятельств, я мысленно все сценически преображаю, анализирую, подглядываю за походкой, жестами, взглядами людей, как будто мне еще предстоят роли и роли…
Я Вам писала, что теперь иногда выступаю со стихами. Это совсем иной жанр, чем спектакль. Для меня — не литературные чтения, не эстрада, не декламация. А что-то цельное, где важно передать сущность, не потерять форму, интонацию поэта. Мы, актеры, стараемся прежде всего донести мысль, объяснить, интонационно раскрасить слова, и от этого часто страдает ритм и искажается форма стиха. В. И. Качалов, пожалуй, ближе всех был в чтении к поэту. Не люблю программную музыку, где все объяснено, вообще не люблю объяснений. Если надо себя объяснять или с кем-либо объясняться — уже суррогат, уже не подлинное единение душ.
Перехожу к последней Вашей композиции, которую записали мои друзья на кассету. Она сделана на одном дыхании. Это — адажио, где все очень глубоко, легко и любовно, так прекрасно закончено лирической метафорой с виолончелью. Для меня наслаждение было несказанное, а вчера еще концерт Рихтера, посвященный Н. Метнеру, в Пушкинском музее, и трансляция из Милана «Риголетто» с Марией Каллас — Джильдой. Эту оперу после смерти Станиславского выпускал В. Э. Мейерхольд — последняя его работа перед трагическим концом. Помню, ждали его на репетицию, а он не шел. Так и не дождались в тот раз — ушел навсегда. И еще — прочла «Блокадную книгу» Адамовича и Гранина. Читала, бросала, снова читала. Невозможно тяжело — дневник хорошего мальчика 16 лет, умершего в Ленинграде от голода. Страшная книга. Вот Вам мой отчет за последний период.
Почему отчитываюсь? Да потому что Вы своей музыкой пожелали мне обновления, и жизнь мне улыбнулась. Спасибо.
Меня всегда интересовало, что дает человеку популярность у молодежи подобная Вашей, как влияет?
Я знала многих людей, достигших славы. Одни несли ее — сознавая, но достойно, оставаясь простыми внимательными людьми. Это — Станиславский, Качалов, Сац, Таиров, Тарасова, Хмелев, Мейерхольд (меньше) и самый солнечный — Собинов. Другие погружались в облако своей славы, закутывались в него, и от них оставалось только большое «Я». Когда умерла М. Н. Ермолова, К. С. Станиславский вместо репетиции долго говорил нам о Ермоловой, которую высоко чтил, и сказал: она всю жизнь бежала от славы, а слава бежала за ней.
Вы от признания, конечно, не бежали и не бежите, потому что музыка требует сотворчества, без слушателя музыки не существует. Но дается Вам популярность наверняка трудно. Ведь это нервное напряжение, умение распределить свой темперамент на весь вечер выступления очень нелегко переносится.
Пусть все добрые и прекрасные силы Вселенной окружают Вас, охраняют ваш чудесный дар, защищают от зла всех живущих в Вашем выстраданно-выстроенном мире искусства. Если б Вы знали, как быстротечно время! Мчится, как падучая звезда, стремглав, и все вниз, вниз. Чувствую, что очень плоха, остается немного. Вспомнился В. Шкловский, который сказал: «Телефон остался, а людей нет». Они есть у меня, но сил на них уже нет. Чаще других бывает Люба, у нее редкий талант окунаться в жизнь с головой, безоглядно, кидаться навстречу новым переживаниям. А это опасно. Она такая же, как ее отец (мой любимец), я уже писала вам, но он уже определился в жизни. Часто грущу, что редко вижусь с Катей, она занята, работает в Тернухове, утром и вечером — театр. Каждый раз обещает примчаться в тот день, когда не будет спектакля. И она тоже становится «другом — по телефону». Об этом в старости часто думаешь, о сущности телефона — живого спутника жизни, работы. Поколение Шкловского ушло, мое поколение стремительно уходит. Я его переживаю. «Телефон остался, а людей нет». Я выстроила себе свой мир в комнате.
Только не могу понять, как можно, создав жизнь, создать и смерть. Зачем? И не могу поверить, что исчезну навсегда. Во что-то превращусь — хотя бы в какое-то химическое соединение, когда обращусь в пепел. Большие люди после себя оставляют свои труды, песни, картины, музыку, стихи. Мне хочется верить, что и от меня что-то останется. Я не знаю, как я в последние минуты поведу себя, но я думаю обо всем спокойно. Не пропускаю ни одного мгновения медленно уходящей жизни.
Теперь я знаю и верю, что даже в старости можно обрести радость, как обрела ее я благодаря Вам. И это обретение веры в человека отогнало от меня возраст, и я в силу своих возможностей живу полно. На носу зима, и я не очень-то верю, что еще раз увижу зеленую шумящую листву и поброжу по солнышку.
Как мне хочется, чтобы в Вашей жизни все было хорошо!
Варвара Крамская».
«Дорогой Володя!
Как я счастлива, что Вам понравился посланный мной рисунок Пименова, я очень рада, что он у Вас, у меня еще остались две реликвии. Помните черное кольцо Ахматовой? У меня есть такое кольцо. В середине надпись и дата: 1914 г. Таких колец было три, заказаны летчиком Прохоровым для Коонен, Качалова и для себя. После смерти Коонен одно кольцо досталось мне. Его я оставлю Любе, к свадьбе. Вчера она звонила с факультета, голос повеселевший, получила тему курсовой работы — психологические тесты на одаренность. Третья моя реликвия — Ваши ноты «Контрапункта». После меня пойдет в ЦГАЛИ — там есть мой небольшой фонд. Вот, как видите, все распределила. Можно быть спокойной. Будьте здоровы и радуйтесь жизни, Варвара Крамская».
Это письмо было последним в пачке. Катя сидела потрясенная, неподвижно лежали рядом листки писем. Лебединые месяцы жизни Крамской.
Все Старуха предвидела, все распределила. Она любила театр, людей, музыку, она думала о Любке, о Митине. Лицо Кати, залитое слезами, постепенно просыхало. Казалось, любовь к ушедшей, переполнявшая ее, выплеснулась наружу. На дне души осталась трещина нестерпимого, тайного горя, которое будет с нею всегда! Как выдержать это испытание, выпадающее людям, — уход тех, чей голос, нежность, мысль еще вчера согревали тебя?! А порой смерть уносит единственных, тех, кто питает жизнь. Иногда этот близкий совсем непредсказуем. Почему Старуха так много интимного, сокровенного, касающегося самых близких людей, доверила почти незнакомому? Который всего-то и сделал для нее, что сыграл в ее честь музыкальное сочинение? Или важен был не сам он, а струя молодости и таланта, бьющая из его музыки, оказавшаяся для Крамской в последние месяцы жизни мощнее всего другого? Одно непреложно: в этой прощальной череде дней Крамской все, до последней капли, принадлежало искусству, полно было благодарности природе за каждый час бытия, освещено неповторимой деликатностью чувств, чистотой восприятия! Катя опустилась перед тахтой, на которой лежала и умерла Старуха, зарылась лицом в разбросанные странички.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Такого у Завальнюка еще не было. Чтобы больная исчезла из отделения через неделю после операции! По палатам ходили чудовищные слухи: упала в парке без сознания, избили из ревности, открылось кровотечение, — но никому бы и в голову не пришло, что было на самом деле.
В июле, когда это случилось, отмечали день рождения Завальнюка.
В немыслимую духоту и по заведенной традиции все после работы потащились за город в подшефный ресторан «Чайка». Часам к девяти вечера сотрудники отделения намеревались уже разъехаться по домам, чтобы новорожденный побыстрее был сдан на руки родным и близким. По этой причине Завальнюк тоже ушел вовремя, чего никогда не бывало, вместе с завотделением Алексеем Алексеевичем Чернобуровым, по прозвищу Черный боров. После их ухода отделение опустело.