Стояла жара, даже в «Чайке» дышать было трудновато. После того как съели роскошный шашлык и опорожнили бутылку «Беловежской пущи» (говорят, настоянную на 77 травах), Завальнюк неизвестно почему вышел из-за стола и отправился в нижний бар звонить по телефону. Осторожно, ощупывая ногой ступеньки, он спускался вниз в приподнятом настроении с чувством самоуважения (уже половина тостов отзвучала, и в них, естественно, была отражена лучшая сторона личности ординатора отделения, кое в чем сильно приукрашенная), в душе радостно пели отзвуки старинного блюза «Луна», в глазах прыгали стеклышки фиолетово-зеленых витражей.
В нижнем баре работала Оксаночка. Стоя у кофеварки, она кивнула ему как старому знакомому, ее личико, с белоснежным крохотным носиком и пунцовыми, вытянутыми навстречу губками, засияло, когда она протянула ему в подарок три махровых гвоздики цвета молочных сливок. Завальнюк приостановился, растроганный, спросил, как поживает друг Оксаны, которого он хорошо знал, но тут подоспел Чернобуров, ему невтерпеж было выпить кофе с коньяком.
— Ну? — положил он свою лапищу на плечо Завальнюка. — Каково оно в тридцать три? А? Не буду, не буду, — замотал он головой, — не буду говорить про возраст Христа. Уверен, не было сегодня человека, который бы тебе не сказал этого. — Чернобуров едко рассмеялся. — Твое счастье, Юрка, пожалели мы тебя — на понедельник профсоюз отодвинули.
— И напрасно! — хмыкнул Завальнюк. — С профкомом и отметили бы. Ха-ха! Вместо заключительной речи вы бы, Алексей Алексеевич, сказали пару слов о выдающихся производственных показателях отделения, мы бы поддержали и дружным коллективом приехали сюда.
— Ну уж нет, — вдруг блеснул темным, навыкате, глазом Чернобуров, — восторгов я на сей раз не припас. Надоели! Посмотрите, как выдам вам всем! — Он опрокинул рюмочку коньяка и чашку кофе. Вторую чашку оставил на потом. — Ладно уж. Неохота сегодня с тобой, счастливчиком, задираться. Надо же, чтобы человеку так везло, — обратился он к Оксаночке. — Даже собрание переносят в честь дня его рождения. Счастливчик, что и толковать…
— Большая жертва, нечего и говорить, — улыбнулся Завальнюк.
Оксана вопросительно подняла голову, ее пухлый локоток уперся в перекладину стойки, мягкая ладошка прислонилась к круглому личику.
— Так уж и счастливчик? В чем же? — передернула она плечиками, и шелковая блузка натянулась, обозначив приятную полноту груди. Завальнюк ей нравился.
— Да во всем! — Чернобуров достал из кармана пачку сигарет, но закуривать не стал, положил рядом с кофе. — Во-первых, знал, у кого родиться, во-вторых, на кого учиться, в-третьих, на что времечко истратить с самых начальных своих шагов. А главное, всегда на своем настоит. — Он подергал ухо. — Талант! Талант внушения — это ли не дар?
— Еще какой! — подмигнул Завальнюк Оксаночке. — Минуточку, в отделение позвоню!
— Ладно уж, пойдем, — присоединился Чернобуров.
Отошли к телефону, набрали номер отделения. Старшая сестра что-то длинно перечисляла, мялась, в интонации была неточность. Завальнюк нетерпеливо подрагивал ногой, раздражаясь. В конце сестра сообщила об исчезновении больной Митиной из реанимационной палаты. У всех спрашивали, обшарили туалеты, процедурные, ходили на другие этажи — как в воду канула!
— Этажи? О каких этажах вы болтаете? — не сдержался Завальнюк. — Ее ж только позавчера на ноги поставили, только недавно дренажную трубку вынули.
— Вот как вынули, так и… — заикалась от страха сестра.
— Да вы что, издеваетесь? — задохнулся Завальнюк. — Ищите в парке, под скамейками. Сейчас еду!
— Зачем? — отчаянно вскрикнула сестра. — Вы-то чем поможете?
Он швырнул трубку, набрал приемный покой, спросил, есть ли свободная машина. Обещали по возможности.
— Вот, вот вам! — ехидно сощурился Чернобуров, поняв, в чем дело. — В это все и упирается. Сюжетец прямо для собрания. И особых аргументов не требуется — картина налицо.
— Во что упирается-то, Алексей Алексеевич? — расстроенно отмахнулся Завальнюк, думая о Митиной.
Как же она могла, как смела, тряслись над ней, будто недоношенного ребенка выхаживали, кровь трижды переливали. А нервы? Сколько она у него лично нервов вымотала! И ведь приползет, никуда не денется. Силенки иссякнут и приползет. А если швы разойдутся, жидкость накопится? Или кровотечение? Какой, к черту, талант внушения! Ничего он не может внушить, даже элементарное чувство самосохранения.
— Никуда Митина не денется, — слышит Завальнюк свои мысли, высказанные вслух Чернобуровым. — Она же без нас выжить не сможет. — Он что-то прикинул в уме. — А кто там из сестер дежурил? Я им покажу эмансипацию и Восьмое марта! — Он двинулся наверх. — Домой-то звонили? Что мы скажем ее родственникам?
— Да ладно! — Завальнюк кладет трубку, которую все еще вертел. — Что нам ее родственники?
— Изменила? Ушла к другому? — насмешливо встречает их Оксана, кивая на остывший кофе. — Что еще приключилось?
— Глупый ты, Юрка, — не обращая на нее внимания, говорит Чернобуров. — Вот эти самые родственники и будут тебя с работы снимать.
— Это их право.
— Право, право… — презрительно квакает Чернобуров. — Прав у них предостаточно, а обязанности у них должны быть, черт дери? Хотя бы дочь воспитать по-человечески. Да ты не отмахивайся! Я из громадного опыта исхожу. — Он провел рукой по лбу. — Меня под суд отдавал папаша одного больного. Заворачивал какими-то делами в медсбыте или снабе, думал, есть такая власть — сына спасти. — Он плюхается на стул возле Оксаночки. — Тебя и в отделении-то не было, когда эта история имела место. А у меня, считай, полжизни на нее ушло.
Завальнюк мельком слышал об этой истории. Сейчас у шефа давление подскочит, внутренне морщится он. К старику Завальнюк относится как к родственнику, но никогда не сравнивает его с Романовым. У того другая мера жизни, другой отсчет. Тому и факты-то нужны только для того, чтобы выстроить их в ряд, производное вычислить, ему важнее не то, что есть, а то, что из этого вытекает. Черный боров был клиницистом по призванию, это срослось с ним, как его вечная рубашка-ковбойка, которая вышла из моды в пятидесятых. Подчиненные не очень любили Чернобурова за злой язык, но знали: если завотделением взглянет на больного — ни приборы не нужны, ни доклад ординатора, даже запись в истории болезни, все он сразу увидит, все вспомнит. И тип отеков, и цвет лица, и реакцию зрачков. Порой даже пульс не станет щупать, скажет сразу, по виду, что у больного резкое ухудшение или наоборот. Сейчас Завальнюк подумал, что будет вовсе не к месту, если старик расклеится и начнет вспоминать, как двенадцать лет назад его по оговору во взятке выгнали из больницы. Но Чернобуров сдержался, — может, из-за Оксаночки.
Приняв решение, чуть успокоившись, Завальнюк идет в зал, к своему столу, подзывает тамаду. Поддержи, мол, градус празднества, пока не вернусь, голос чуть фальшивит, он знает, что не вернется. Потом он идет в бар, в ожидании машины жадно курит, пытаясь сбросить напряжение. Что же произошло? В поведении этой больной была какая-то тревожащая неточность, в нагловатой ее браваде, показной опытности. И крайняя неуравновешенность. Болезнь ее тоже протекает с психологическими нарушениями. Отец молод, мало бывает с ней, он производит впечатление нетерпеливого человека, предельно замкнутого на своем деле. Нет, не в нем дело. Что-то другое, неблагополучное. Романов прав, говоря, что нормальный человек должен быть здоров. Исключая, разумеется, врожденные недуги. Завальнюк бросает недокуренную сигарету, хватается за другую. Профессор советует: ищите первопричину, видимая нами болезнь — только следствие. Если источник разлаженности не найден, как бы ни лечить болезнь — это временный выход, организм все равно даст сбой. Что разладилось у Митиной? Что победило послеоперационный страх за жизнь, естественное чувство опасности? С ума она, что ли, сошла, не маленькая, не дурочка, не имела права!
А Чернобурова развезло, теперь он не угомонится. Ага! Уже предлагает Оксаночке пойти к ним в отделение сестрой. «Вместо этих дармоедок, которые только юбками вертят да спирт отливают».