Но приступы самоистязания возвращались, она все еще спрашивала себя: за что, собственно, любить ее, что в ней достойного? Нет, еще не наступило окончательное выздоровление. И однажды она проснулась с мыслью, что надо немедленно, сию же минуту бежать к Завальнюку. Благодарить, извиняться, что угодно, но не может она исчезнуть, оставшись в его глазах вздорным ничтожеством. Любка вроде бы и понимала глупость этой затеи: сколько больных проходит через его руки, для него человек кончается с выпиской, Тамарка права, но желание видеть Завальнюка было сильнее доводов. В эти дни началось окончательное размежевание ее с прошлым. То, что она не будет больше бегать за Куранцевым, торчать на концертах, дожидаясь, пока он освободится, было решено. Но все же она оставляла про запас вариант: если он сам ее найдет, будет приглашать, настаивать — что тогда? Но, даже представляя себе эту воображаемую удачу, когда он сам бегает за ней, умирает от тоски, удачу, которая раньше привела бы ее на вершину счастья, Любка оставалась равнодушной. Ей было все равно, позвонит — позвонит, нет — нет. Ничего ей не хотелось, только две вещи — объясниться с Завальнюком и разобраться в жизни отца, что там у него с актрисой. Любка рвалась скорее проделать все это, чтобы ринуться к учебникам и знаниям, отсечь происшедшее навсегда. Теперь она приписывала Завальнюку чудодейственные качества проницательности, интуиции. Ей казалось уже, что он видит человека насквозь, и она начисто забывала о своей прежней враждебности к нему, отвергая мысль, что он ее не поймет или вовсе не захочет слушать. Она воображала умные, светящиеся добротой глаза, губы, растянутые в улыбку, ведь он не сразу догадается, с чем она пришла, как она переменилась. Ей хотелось теперь одного — рассказать, как она убивается из-за неприятностей, причиненных отделению и ему.
Однажды она посмотрела на себя, увидела, что щеки чуть порозовели, с век сошла отечность, вокруг глаз исчезла синева, и решила разыскать Завальнюка. Пусть губы все еще были бесцветны, волосы плохо расчесывались; свалянные, безжизненные, они еще только приобретали прежний коричневый, чуть отсвечивающий рыжиной отлив на кудряшках, но уже можно было показаться доктору на глаза. Придирчиво разглядывая себя в зеркальце, Любка подумала: хоть фотографируйся — вот какая я после операции!
Она отгладила голубой с бархатной оторочкой костюм, приладив корсаж юбки на английскую булавку (очень уж отощала), оставалось купить махровых гвоздик (сколько бы ни стоили) и подъехать к нему. Она уже знала домашний адрес, дни, когда он не дежурит. Она наберет номер, проверит, пришел ли… Ее подмывало нестись вприпрыжку, сбивая листья с деревьев, доставая рукой до капель вчерашнего дождя. Она попробовала пробежаться, подпрыгнуть — и не задохнулась. Это было невероятно, она не могла еще привыкнуть к новому состоянию, к нормальности. Значит, он ее вылечил! Теперь она благодарила судьбу, что ее оперировал Завальнюк. Прижимая букет в красивой целлофановой упаковке, она шла по бульварному кольцу к Петровским воротам, где в угловом доме старой кладки жил Юрий Михайлович Завальнюк, и ощущала необыкновенную легкость походки, движений, как было ей хорошо, как счастливо! Ага! Вот ее даже пытаются нагнать эти двое, в майках общества «Спартак», быстрей, быстрей; слава богу, отстали. Она чуть замедляет шаг, и внезапно ею овладевает смятенье — получится ли все, как она придумала?
Поразительно, как в жизни ничего не совпадает с тем, что мерещится.
Ей открыл незнакомый мужчина, продолжавший чему-то улыбаться.
— Ого! — заржал он. — Гость прет косяком. Заходите, барышня.
Она вошла, внутренне содрогаясь, слыша разноголосье веселых, задирающих друг друга людей, продолжался спор, все они были заняты чем-то, к чему ее вторжение не имело ни малейшего отношения.
Завальнюк сидел где-то сбоку от стола, заставленного остатками еды и питья, вылезать оттуда не было никакой возможности, он смеялся, как и остальные, чьей-то остроте; увидев Любку, жестом ткнул на свободный кусочек дивана у самовара; она присела на этот кусочек, оглушенная скопищем людей, излучавших энергию. О ней тотчас забыли. Она пыталась уловить смысл разговора, который вызывал бурные всплески у окружающих. Кое-кого за столом она знала по больнице, но лица размывались, плыли, как будто она глядела на них из самолета, идущего на посадку в тумане. В какой-то момент голова прояснилась, отчетливо проступили предметы, люди, она даже рискнула съесть кусок чего-то. Смеха уже не было в помине. Рядом с хозяином оказалась худенькая бледная женщина с узкими горящими глазами, в которой Любка узнала физиотерапевтичку Розу Гавриловну. Лицо ее, настороженно-задумчивое, выражало беспокойство, взгляд переходил с лица Завальнюка на лицо человека по фамилии Олев, который с ним спорил. Громкоголосый, маленького роста, с непомерно большой головой, тот чем-то напоминал гиганта головастика.
— Бытие наше состоит из препятствий, которые мы себе создаем, чтобы их преодолевать, — смеется в ответ на тираду головастика Завальнюк.
Во все глаза Любка таращилась на чужого веселого человека, которому грозило увольнение, которого собирались из-за нее отлучить от любимого дела. Значит, этого и в помине нет.
— Нет, что ни говори, ты счастливчик и папа с мамой тоже много значат, — настаивает на чем-то своем Олев. — Мне надо было до ординатора пять лестниц снизу переть, а ему, — он ткнул мизинцем в Завальнюка, — только не упасть с верхней площадки, дотянуться до значимости предков.
— А кто у меня папа? — поинтересовался Завальнюк, продолжая улыбаться.
— Хороший папа, — подал голос хмурый великан с конца стола.
— Выдающийся. Давай-ка лучше ящик включим, ЦСКА с «Динамо» второй тайм начали. — Олев встает из-за стола, его не выпускают.
— Ну, а все же — кто? — настаивает Завальнюк.
— Отстань, я пошутил, — отрубил Олев. Ему уже расхотелось топтаться вокруг этой глупости. — Мало ли кто у кого отец, ты-то при чем? Отец, может быть, и вправду генерал, а сын с матроса начинает.
— Значит, генерал, — вздохнул Завальнюк. — Эх, как хорошо-то… — Он счастливо зажмурился.
Наступает молчание. Завальнюк хватает со стола блюдо, уносит на кухню.
— И не стыдно? — вдруг подняла на Олева глаза Роза. Теперь ее голос срывается. — Юрка-то именно и карабкался по каждой ступеньке! С чего он, по-твоему, начинал, Олев?
Любка сидит, чужая этим разговорам, поникшая. Это все к ней не относится.
— Ничего мы не знаем, Розочка, мы темные, — равнодушно прогудел головастик.
— Да будет вам известно, он начинал с деревни на семьсот дворов, — мягко, точно с ребенком, заговорила она. — Там пять лет даже врача не было, старушка практиковала, смертных случаев — навалом. А у Юрки была идея: все уметь самому, все на практике, с азов. Вот он туда и попросился. — Миловидная, кроткая физиотерапевтичка все более волновалась. — Эта старушенция пуповину ножом перерезала. За банку сметаны. Юрка потом спас не одну роженицу с заражением. Оказалось, старая вообще не любила возиться, детские места удаляла как попало, вот у нее молодые бабы дохли как мухи, а чем больше таких случаев было, тем сильнее бабусю ублажали остальные. Чтоб постаралась — все, мол, от ее настроения зависит. — Роза чуть помолчала. — Работы у Юрки оказалось невпроворот: летом — травмы в поле, по пьянке, в драках, зимой — обморожения, простуды, кто в сугробе, выпивши, заснул, кто ледяное из погреба хлебнул.
— Ого, — бросил хмуро тот, что с другого конца стола, — значит, Юрка и роды сам принимал! Никогда бы не поверил!
— Одиннадцать, — отрезала Роза.
— Двенадцать, — оборвал в дверях Завальнюк.
«Не любит, когда про него говорят», — отметила Любка.
— Ну, хорошо! — вскочил головастик, комично завертев над головой кулачком. — Мы получили мощную информацию от Розы. Но все же после романтического акушерско-фельдшерского начала кто тебя вытащил из этой деревни? Честно? Я без подковырок. Как-то ты ведь выбрался из этих семисот дворов? Была ведь какая-то рука?