Криш вскочил. Он не сказал ни слова, но по одному виду его было ясно: ну чего тут болтаться до вечера? По домам пора…
Но Друст точно огнем вспыхнул.
— Так уйти мы не можем. Это уж как есть — стыд и срам. Коли довелось попасть к корчме, так уж выпьем все досуха, а потом разобьем все в мелкую щепу.
По правде сказать, Друсту там нечего бояться и нет нужды разбивать все в мелкую щепу. Среди лиственцев он почитай что свой человек, в прицерковной корчме не раз бывал. Гайгалы и Томс проживали в соседней волости, здесь их никто не знал. Криш получил свою порку, человек он теперь вольный, к нему никто не мог прицепиться. Клаву, когда этак разъярится да разбушуется, море по колено, ну а Мартыню теперь все равно, — так или этак он конченый человек. Друст, раз уже взялся быть коноводом, зашагал впереди, Криш самым последним, чуть откинувшись назад, чтобы одежда поменьше натирала исполосованный зад.
В большой комнате корчмы была только корчмарка и какая-то баба из Лиственного. Заплатив за принесенные яйца, корчмарка хотела еще поболтать — ведь что-нибудь всегда есть на душе, а сегодня-то и подавно.
— Многое видывали, а такой свадьбы, как сегодня, еще не бывало. Ни настоящего посаженого отца, ни матери, ни дружек, ни поезжан, ни жениховой родни, ни невестиной — все в одну кучу смешалось. Понаехали пьяные, кобенятся, бесятся. Двое только знай пистоли наставляют, у одного голова платком обмотана. Прямо как из лесу выскочили, чистые цыгане. Не знаю, как только пастор этаких венчает. Жених на ногах еле стоит.
— А глядите, милая, и все ж таки повенчали. Ах, да ведь нашему все одно, цыган либо жид, только бы заплатили!
— Да, да — разве это слыхано! Разве такое венчанье силу имеет? Темное дело!
— Ох, и темное, милая. Говорят, будто она была невеста самого сосновского барина, этого эстонца, а суженый посулился убить ее. Видать, потому-то и торопились, чтобы еще живую выдать замуж…
— Никакой у них жизни не будет, раз против всех обычаев делают. Вот ведь какие люди в этом Сосновом!
— Ох, и темный народ, милая. Подумать только, ведь далеко ли от Лиственного до Соснового, а как ночь против дня.
Видать, она очень гордилась, что живет среди светлых лиственских. Но тут беседу прервали, корчмарку позвали в отдельную камору, откуда все время слышался гомон. Не спрашивая, она налила полштофа водки.
— Эти тоже из Соснового — выхваляются, будто рижские каменщики, да ведь поди знай. Правда, на мужиков не похожи и между собой только по-немецкому говорят. А водку, что воду, хлещут. Всю службу пили — прямо страх, как бы кто не пожаловался.
Когда она вернулась, баба из Лиственного уже ушла. Вместо нее заявился сосед, арендатор церковной земли. Отведя лошадей на выгон, перекинул недоуздки на руку и завернул в корчму — опрокинуть стаканчик, побаловать себя за неделю тяжелой работы. В церкви он не был, сосновскими не интересовался, но поглумиться над своим пастором был всегда не прочь.
— Ладно, что нам такой барин попался, а то бы и житья у моего живодера не стало. Только и ходит да палкой над головой машет, за талер три раза с крыши на борону прыгнет. Без цыпленка или фунта шерсти к причастию и не подходи. Ну и ярился же он, когда ему дохлую собаку в купальню сунули.
— Ну, уж чего вы нарочно-то дразните.
— Пускай позлится, пускай, — скорей ноги протянет…
В дальней каморе лихо гуляли четверо рижских каменщиков, особенно тот, с обмотанной левой рукой. Медную мерку он брал тремя пальцами, два далеко отставляя, точно боясь обмочить. Выпив, так долго крепился, стараясь не морщиться, что на глаза даже слезы набегали. Морщился уже, только отрезая на закуску кусок жареной свинины.
— Поесть в Лифляндии не достанешь, голодный здесь край — ни самим поесть, ни мастерам дать. Намешают чего-то черного, вар не вар, а на то смахивает.
Мерка очутилась у пана Крашевского, он свой черед никогда не пропускал. Торопливо выпил и только тогда пояснил:
— Это стак, они его из конопли толкут.
Каменщик, будучи рижанином благородного воспитания, конечно, не имел ни малейшего представления, из чего мужики его делают.
— Не городи пустое. Из конопли ничего не толкут, из конопли веревки вьют.
Даже подвыпив, они строго придерживались порядка: кто выпивает, тот и разговаривает. Поэтому на сей раз заговорил толстяк.
— Лифляндцы — голытьба, ничего-то у них нет. Мы только по имениям и работаем, и Курляндию знаем. Помните, камрады, как прошлым летом под Добленом было? Курятина жареная, утятина, пиво каждый день на обед и на ужин, денег хоть завались. А что за пиво! Ячменное! Язык проглотишь!
Восторгаясь привольной жизнью в Курляндии, они даже строгий порядок позабыли, начали выхваляться, перебивая друг друга, изъясняясь на особом, краем уха подслушанном немецком языке, связывая немецкие слова на мужицкий манер и прибавляя к латышским словам немецкое окончание. У Яна Крашевского вновь на щеках расцвели розы. Постепенно он забыл, что пьет на деньги каменщиков, иронически ухмыляясь, поглядывал на них и слушал пьяную околесицу. Вот они принялись хвастать, какую высокую надстройку да еще с высокой башенкой сверху сложили в Риге на новом доме господина Ратемана, члена ратуши. Тут он не выдержал и вмешался.
— Это пустое. А вот вы не слышали о каменщике, который муровал кладку такой вышины, что даже луну примуровал? — спросил Крашевский.
Нет, о таком каменщике они ничего не слыхали. Где же этакий богатырь нашелся?
— Было это в Неметчине, кажется, в Нюренберге — такой город там есть. Но ведь там столько городов, что ни один человек не упомнит, как их всех зовут. И случилось это еще в те времена, когда Риги и в помине не было, когда в Лифляндии рожь росла в лесу, как теперь брусника, а мужики жили в каменных домах и ездили с кучером. И вот этот каменщик муровал церковную колокольню. Муровал он год, муровал другой, третий — по ночам только, а то днем так жарко, что яйцо на солнце можно испечь. Ратманы говорят: «Каменщик, любезный, давай закругляй, пора петуха на конец притыкать, у нас уж кирпичей нехватка, по всей Неметчине глины недостает». А он: «Не учите ученого! Сям знаю, когда закруглять, а только кирпичи должны быть!» И вот как-то ночью, на четвертый год, чует он, что бы это такое печет и печет — ну так печет, что у него из штанин пот ручьем стекает. Поглядел: вот те раз, луна уже над головой, рукой достать, красная, как дно у кастрюли, и знай печет немилосердно. Разозлился, схватил полную кельню — плюх! прямо ей в морду! Еще и теперь пятна видать, — когда она взойдет, подите поглядите.
Каменщики переглянулись, подозрительно воззрились на рассказчика, потом на всякий случай немножко посмеялись. Снова начали рассказывать и хвалиться наперебой. Тот, что с перевязанной рукой, размахивая ею, костил лифляндских мужиков, которые даже пилу не умеют толком направить.
— Пальцы людям отпиливают, что я теперь за каменщик с одной рукой! Пускай они мне за эти три дня заплатят. За дни и за палец!
Но его стали высмеивать.
— А кто тебя гнал дурить, если пилить не умеешь! Вечно только звонишь, вечно у тебя какая-нибудь незадача. Помнишь, как ты с лесов грохнулся и два ребра сломал?
— Чего ты брешешь! Одно — второе только погнулось.
Снова вмешался Крашевский.
— Два, это ничего. Я знаю еще почище. Когда у меня было имение, там тоже работал один каменщик, большой пустобрех и хвастун. Как-то у него подносчик извести возьми да свались с лесов. Понятное дело, крепко разбился, орет, а тот только смеется: «Чего ты падаешь, как слепой, даже падать не умеешь! Прямо на голову! Что ты, руки подставить не мог?» Вот вечером он улегся спать. А у лежанки старуха подставила аккурат подле его головы перевернутую квашню. Ночью ему снится, будто кладка на него валится. Как он со страху вскочил да головой об пол, а шейный позвонок хрясть пополам! И не пикнул. А ведь каменщик!..
На этот раз они уже не смеялись. Перевязанный опомнился первым, стукнув по столу здоровым кулаком.