Литмир - Электронная Библиотека

— Скажите на милость, какие жалобщики нашлись!

Богаделенский пан попытался рассмеяться, но голова его снова бессильно поникла. Холодкевич склонился к своему гостю так, что нос его почти коснулся холеной бороды Холгрена.

— Ты мне лучше не грози! Покамест мы еще считаемся приятелями, но если ты что-нибудь вздумаешь — если я только что-нибудь замечу, — берегись. Запомни, что я тебе сказал: берегись!.. А теперь пойдем спать. Пан Крашевский преизрядно утомился.

Холгрен, не раздеваясь, долго сидел на кровати с такими белыми простынями и подушками, что до них боязно было дотронуться. Обидно было слушать, как богаделенский пан храпит в другом углу. Обидно вспоминать эту медвежью голову над кустом и стук камня о стену за спиной. Зачем понадобилось делать эту глупость и заявляться сюда, если никакого успокоения все равно не пришло, а все неприятности в Танненгофе как были, так и остались.

От беспокойства и недобрых предчувствий, разум метался, точно воробей под решетом. Еще когда глядел на этих лапотниц, в голову ему пришла какая-то мысль, смутная, до конца не продуманная, может быть, опасная. Теперь она снова явилась и не отступала. Окно уже зарумянилось, а танненгофский управляющий все еще не мог ничего придумать.

3

Около полудня Холгрен собрался домой. Холодкевич вышел отдать распоряжения по хозяйству, к счастью, Ян-поляк тоже куда-то запропастился. Холгрен принялся завтракать один. Какие бы передряги у него ни были, но поесть со вкусом он всегда не прочь. Попробовал опохмелиться, но не шло, в горле застревало, нутро выворачивало.

На обратном пути Холодкевич смог немного проводить гостя: были дела к пастору и в богадельне. Так же, как и вчера, они ехали рядом, вначале молча, — вчерашняя ссора и похмелье мешали возобновить прежние приятельские отношения и дружескую беседу. Недалеко от березовой рощи, где дорога поворачивала к церкви, к пасторской мызе и богадельне, Холгрен начал разговор первым: не мог отвязаться от своей мысли, да и чувствовал себя немного виноватым.

— Вчера — а может, это и сегодня утром было — мы как будто повздорили. Ты ведь не станешь зло помнить?

Холодкевич отмахнулся.

— Спьяну всякое бывает. Какое там зло?

— Верно, там и злобиться не с чего. Из-за своих неурядиц я порой и сам не ведаю, что болтаю… Когда я на твоих лапотниц поглядывал, мне вот что пришло на ум. Как ты думаешь, если я по случаю приезда своего барчука устрою что-нибудь в этаком роде? Ведь это же ему по вкусу будет?

— Этого я не скажу, я же не знаю твоего барчука. Только мне никогда не доводилось встречать мальчишку, которому бы не по вкусу были молодые смазливые девки. Уж во всяком случае сынков лифляндских помещиков на такие штуки подстрекать не надо.

— И я так думаю… К тому ж у меня еще один прожект есть, ну да тут ты мне ничего посоветовать не можешь.

Холодкевич уже остановил лошадь у поворота дороги к церкви. Холгрен наклонился, радушно потряс его руку, задержав ее в своей руке.

— Ведь мы же друзьями останемся, верно? И ты ничего худого обо мне рассказывать не станешь?

— Не беспокойся: Холодкевич не какая-нибудь баба. Да и коли на то пошло, твой мальчишка не смеет у меня ничего выведывать, пусть лучше побережет свою шкуру. Еще неизвестно, с какими намерениями он сюда едет… Посланцы Паткуля теперь по всей Лифляндии подметывают письма польского короля Августа. Бунт затевают, а он им самим шею свернет… Запомни это да поостерегись сам.

До Танненгофа Холгрен продумал свой замысел. На душе как будто полегчало, когда он увидел, что рижские каменщики уже принялись за фасад, барщинники заканчивали возводить леса, а возчики отправились за кирпичами по второму разу. Дорогу через топь уже забутили как следует, только в двух местах немного зыбун проступал — еще один слой сверху навалить, и там тоже осядет. Нечего и думать, что к воскресенью все будет готово и что Кришьян сможет провезти по ней барина в именье, но тот по крайней мере увидит, что руки приложили, и оценит благое намерение. Кирпичной крошки еще довольно, если снизу настелить гать, то хватит и до самого взгорья.

Две пары носильщиков ковырялись возле кучи и, только заметив управляющего, зашевелились поживее — на носилках вмиг оказалась солидная груда. Так они здесь до полудня и околачивались как неприкаянные. Чуть дашь им послабление, так и страху никакого не ведают, прямо на ходу спят. Злоба, вызванная тяжелыми раздумьями в течение ночи, и томительный страх перед тем, что ждет впереди, пробудили в Холгрене того самого эстонца, каким его знали уже двадцать пять лет. Не говоря ни слова, только стиснув оскаленные зубы, злобно выкатив глаза, он развернулся и, крякнув, стеганул кнутом по согнутой спине с прилипшей к ней серой от пота рубахой. Старичок тоже крякнул, распрямился и обратил на управляющего больные покрасневшие глаза, из которых быстро-быстро закапали большие сверкающие слезы, одна за другой падая на серую реденькую бороденку. Слезы обычно распаляли эстонца еще больше, кнут уже сам собой взвился в другой раз. Но тут сказалась выдержка, которая управляла им все эти дни, и та самая проклятая неизвестность — он, рыкнув, опустил руку, повернулся и метнулся за угол, где у фасада работали каменщики и возились со своими мерилами мастера.

Сюда выходил угол полуподвала с обвалившимся сводом. Если подойти и влезть на край фундамента, можно заглянуть вовнутрь. Подвал вычищен еще позавчера, совсем пустой, любой звук отдается гулким эхом, слышно даже и тихо произнесенное слово. Эстонец убрал ногу с выступа фундамента и отнял руку от края стены. Вслушался. Внутри разговаривали двое. Один наверняка его кузнец Мартынь Атауга, в другом Холгрен узнал подростка Падегова Криша, полгода назад приставленного к кузнецу для выучки. Он-то как раз и спрашивал:

— Чисто сорочий у тебя глаз. Как это ты ее углядел?

— Как углядел? Господа умные, а я еще умнее. Посмотри, как я ее углядел. На всех четырех опорах, где начинается свод, выбит крест. Черт знает, и с чего бы это крест — с тем, кто дал этот знак, господа никогда в дружбе не были. Все эти кресты одинаковые, только у того, у последнего, маленькая закорючка внизу. Я еще в первый день увидал. И потом все время отклепываю, а сам глаз с нее не свожу. И подумал: не зря ее поставили, какая-нибудь заковыка тут должна быть. Взялся тогда выстукивать всю стену молотом. Как же: на два вершка под этой закорючкой не так звучит. Каменная плита о четырех углах. Я ее выбивать. Выпала — а там дыра.

— А в дыре укладка?

— А в дыре укладка. И тут аккурат тебя нечистый несет.

— Да. Я думаю, хватит на обоих. Если бы ты получил свою Майю, тогда я не взял бы, а теперь мне за то, что видал, — половину. Ну, я думаю, третью часть — мне хватит.

— Ты думаешь, там деньги?

— А чего ж они еще могут этак прятать? Видать, золотые дукаты. Теперешний-то пустой колос, а вот Старый Брюммер, сказывают, богат был.

— Нет, брат. Я как увидал, тоже сразу подумал: ну, вот и счастье в руки лезет. А только взявши, вижу: не то. Замкнута укладка, а ты возьми ее, прикинь. Коли бы внутри деньги были, ты бы одной рукой этак не удержал. Легонькая, а внутри шелестит. Какие-то бумаги.

— И впрямь шелестит. Значит, не повезло. Выходит, только эстонцу и отдать. Видно, грамоты на имение.

— Видно так. Старый Брюммер был дока. Знаешь, как шведы теперь выгоняют тех, у которых бумаги потеряны или у которых их вовсе не было. Без бумаг никакой ты не помещик, говорят. Вор и грабитель ты, говорят, — убирайся, твое имение казне принадлежит.

— Слышь-ка, Мартынь! Ежели у молодого Брюммера не будет грамот, так мы тоже можем в казенные попасть.

— Как пить дать! Разве ж барина из Лиственного не выгнали и не спровадили в Елгаву?

— Ага, улицы мести.

Оба от души рассмеялись. Но кузнец вновь нахмурился. Он зашептал что-то так тихо, что управляющий не мог больше ничего разобрать и только по восторженным восклицаниям паренька догадался, что ничего хорошего там не говорилось. Через минуту вновь стали долетать отдельные словечки.

40
{"b":"841321","o":1}