Покрякивая, из лозняка выплыла утка с пятью птенцами. Сама впереди, выводок рядком позади — плывут, видно, к узкому заливу озера. Мать, наверно, обучала детей необходимому для них искусству: кидалась головой в воду и выныривала поодаль, малыши пытались точь-в-точь повторить это. Временами только шесть расширяющихся кругов рябят на освещенной солнцем зеркальной воде, затем легкий всплеск, и все семейство вновь на поверхности. Да, им это искусство дается легко, ими руководит тысячелетний навык и непреодолимый инстинкт жизни. Никаких сомнений, разногласий и ссор, ни малейших раздумий: а нельзя ли поступить еще и этак, может, лучше, может, хуже…
Вдруг они взмыли в воздух и в мгновение ока, словно шесть черных камней, упали в тростник. Что-то с той стороны приближалось к воде. Хлюпал ил, Трещали ветки, — сначала из кустов высунулась точеная морда, затем вся голова с ветвистыми рогами и большими ушами. Трепетно вздрагивающие ноздри понюхали воздух, и вперед выступил большой голубовато-серебристый олень с белым подбрюшьем. Он напился у самого берега, подумал, потом забрел поглубже, верно, чтобы освежиться. Стройные ноги его провалились сначала по суставы, затем в воду погрузился весь живот по бока. Стараясь держать ноздри на поверхности, олень вскинул голову так, что рога легли на спину. Движения быстрые и ловкие, верно, еще предки его здесь бывали, так же освежались и вымеряли глубину озера. Внезапно он насторожился, застыл и повернул голову в сторону пригорка. Вздрагивающие ноздри почуяли вблизи человека, самого страшного из всех хищников. Высоко взметнулись вода и грязь, одним прыжком животное очутилось на берегу и исчезло в лесу, лишь с минуту забрызганные ветки качались в том месте.
Курт вновь остался один со своими невеселыми мыслями. Его как-то подавляла негостеприимная величавая отчужденность лесов его родины с их столь многозвучным говором. «Пришелец, пришелец», — шелестел лес. Да и сам он это твердил, и те, ради кого он оказался здесь. Как потонувшее чудовище, виднелась погрузившаяся в воду лодка. Где же те времена, когда она, выкрашенная в нежный цвет, с гербом рода Геттлингов на носу, скользила по глади озера, неся на себе какую-нибудь высокородную пару влюбленных, исполненных гордых надежд?.. На берегу пылал костер, отбрасывая трепетное отражение на гладкую поверхность, поблескивая на зелени листвы и кидая на воду черную тень от стволов деревьев. С легко подымаемых весел скатывались сверкающие капли, отражаясь в мечтательных глазах молодой пары. А на берегу, на этой самой каменной скамье, сидели седовласые отцы с кубками в руках и пели… Может, песню, сочиненную каким-нибудь древним трубадурам о рыцарях Круглого Стола, может, одну из песен гейдельбергских студентов или тирольский любовный романс. Да мало ля он их сам слышал здесь в детстве!.. Разве Лифляндские леса отвечали эхом этим песням с юга Прованса, из долины Неккара или Альп? Чужие звуки и чужие певцы… «Чужеземцы в своей стране…» Как эта самая полузатонувшая лодка, вместе с которой гниет имя какой-нибудь Брунгильды или герб рода Геттлингов…
Что за трагическая судьба! Сколько чужой и своей крови целые поколения прославленных рыцарей пролили за эту землю! И что они ей в конце концов даровали? Христианскую веру — да. Католическую церковь, а затем протестантство, священников, которые сами понимают лишь половину того, о чем проповедуют в церкви, и никак не могут проникнуть в душу мужиков е ее старыми верованиями и ересями. Каток, чтобы землю утрамбовать, туески с творогом и конопляным семенем, остистый хлеб, который застревает в горле. А сами что обрели? Польских и шведских владык, затаенную злобу в народе, недоверие, может быть, даже предательство. Разве у лифляндских дворян есть хоть одна песня, которая родилась бы именно здесь, которая передавала бы шум этого леса и красоту этой озерной глади? Разве им что-нибудь говорит болтливый лепет этой осины или же пятнистая белизна берез?.. Пришельцы, перекати-поле со своим Тиролем и Гейдельбергом, ветром судьбы занесенное сюда чужое семя, которое так и не смогло пустить корни на этой земле…
Курт оперся подбородком на ладонь, уставясь поверх водяной глади. Неясные воспоминания далекого детства поднимались, точно пар от этого заросшего озера. Как этот люд умеет воспевать свои дубы и липы или даже этот самый жидкий лозняк! Что-то накрепко связанное с землей вечно слышится в их песнях — сросшиеся с нею воедино, они умеют каждому растению, каждому валуну на поле придать такой глубокий смысл в своих простых, однообразных напевах. А эти песни о господах, немцах, приказчиках и обо всем, что связано с имением… Разве лифляндские помещики никогда их не слышали и не задумывались над ними? Значит, так туги они были в своей глухоте, так чужды в своей обособленности. Барон Геттлинг единственный почуял эту роковую отчужденность и трагическое одиночество и тем не менее совершенно превратно понял подлинные причины. И вот он сам лежит теперь, укрытый тремя шубами, и смотрит неживыми глазами с застывшим в них нерешенным вопросом на затканный паутиной потолок.
Листва липы была слишком уж густа, — Курту стало прохладно, он поднялся и пошел назад.
Имение стояло притихшее и пустое. Казалось, вместе со старым бароном умерла и вся жизнь в нем. Только одинокая черная галка сидела на флюгере башни и, пригнув голову, смотрела вниз.
Курту не хотелось встречаться с кем-либо из обитателей замка, он проскользнул в открытые двери и стал подниматься в свою комнату. К удивлению, двери в комнату старой баронессы были приоткрыты — он заглянул в них.
Там, его ждало еще большее чудо. Старая мумия, поднявшись с постели, сидела, обложенная подушками, в кресле. И монахиня была на ногах, четки ее повешены на спинку кровати, сама же она кормила больную. А эта сморщенная брюква раскрывала рот и жадно хватала каждую ложку, временами даже слышалось какое-то бульканье, напоминавшее человеческий голос. Круглые глазки ее живо посверкивали, как у птицы, которую из темной клетки выпустили наконец на дневной свет. Монахиня тоже что-то шамкала, кривя лицо, видно, пытаясь улыбнуться.
Курт долго не мог прийти в себя от неожиданности. Только в своей комнате резко остановился и ударил себя по лбу. Мумия восстала из мертвых! Верно ведь! Она же единственная наследница и владелица Атрадзена. Законная жена — верно! Поэтому-то она и пробудилась — как раз вовремя!
7
По случаю похорон барона Геттлинга с аллеи, наконец, убрали сломанную липу. До большака с двух сторон натыкали зеленых елочек с гирляндами брусничника, перекинутыми в виде арок с одной вершины на другую. Железные решетчатые ворота сняли и совсем унесли, вместо них поставили другие, из березовых стволов, увитых зеленью и цветами. Из белых головок ромашки полукругом тянулось взятое Куртом из Овидия «Animae morte carent»[11]. Вторые ворота — в конце аллеи у большака, третьи — у дороги на кладбище, четвертые — у входа на кладбище с обычным напутствием: «Requiescat in pace»[12]. Перед замком и в аллее все усыпано цветами, большак до самой дороги на кладбище хорошо укатан, в кустарнике проложена широкая просека с набросанной под ноги нарубленной хвоей. Три дня барщинники с подводами и девки работали утра до вечера.
Вход в замок тоже увит зеленью, вдоль лестниц и переходов до рыцарского зала протянуты гирлянды. В самом зале портреты и все остальное задрапировано черным бархатом. Вокруг огромного дубового гроба желтые свечи в больших серебряных канделябрах. Все убранство привезено из соседних имений — в кладовых самих Геттлингов от былого добра мало что сохранилось. Толпа гостей задыхалась от запаха оплывающего воска, вянущих цветов и чуть слышного трупного тления, — гроб открывать уже нельзя было. На крышке лежало высеченное из черного мрамора распятие.
Шарлотте-Амалии хотелось устроить необычайно пышные похороны, но удалось это лишь отчасти. Приглашены были все окрестные помещики, но многие не явились — то ли потому, что не ладили с неуживчивым чудаком бароном, то ли оттого, что были слишком заняты заботами о судьбе собственных имений. И все же гостей собралось порядочно. Челяди удалось приткнуться у стен зала, крепостные же толкались на лестницах и перед замком. Шапки все держали в руках, лица делали скорбные, но тайком все время поглядывали назад, где работники с пивоварни устанавливали козлы под бочки с пивом для поминок.