Литмир - Электронная Библиотека

Корчмарь наблюдал, какое впечатление произведет на господина покой для проезжих, — сам он, видно, ценил его очень высоко.

— Здесь пана рыцаря никто не потревожит. Ночью, правда, на елях совы кричат, да ведь это ничего. Днем только разный гнус да мошкара, но ее почитай что и не слышно. Может, пану рыцарю еще что-нибудь угодно?

Выпроводив назойливого поляка, Курт сбросил плащ, вытащил из-за пояса оба пистолета, отстегнул шпагу и сел на скамейку. Все кости по дороге растрясло, он чувствовал себя утомленным. В каких-нибудь двадцати шагах вздымались старые ели с ветвями, обросшими седым лишайником. В лесах Тюрингии и Богемии они тоже в лишайниках и все же совсем иные, как бы приземистее, и в зелени хвои больше желтизны. А вон и клен просунул свою мохнатую шапку сквозь темную чащу. Под окном возвышались купы орешника.

Комната была нагрета от крыши еще вчерашним солнцем. Но окно не отворялось. Курт снял плотно застегнутый камзол. Корчмарь прав: пиво чертовски крепкое и здорово ударило в голову. Во рту странный, приторно-вяжущий вкус. Когда ему доводилось ощущать подобное? Далеко, далеко, в дымке воспоминаний всплыл сосновый мшарник, игольчатые ветви, на них висят белые катышки цветов. На солнцепеке они источают дурманящий запах, — вот и сейчас он ощущал его во рту, все больше расслабляясь — от дороги, пива и воспоминаний. Пожалуй, больше всего от воспоминаний. Они клубились, вздымались, как пар, от черного, глухого, нагретого солнцем лесного озера. И сладкий дурманящий запах багульника поднимался вместе с ним, наполняя душу щемящим томленьем. Угрюмый шум леса, этот птичий пересвист, этот клен напротив окошка, выглядывающий из чащи, голубой кусочек неба с серым пухом облаков — где же еще он мог все это видеть?.. Только здесь и могло быть такое — и нигде больше. Все первые девятнадцать лет его жизни вот такие же клочки облаков скользили над ним, и изо дня в день ему слышался шум леса. Почему же он лишь сегодня впервые ощутил это? Д-да, чертовски крепкое пиво у поляка.

Всю дорогу из Пруссии, через Литву и Курляндию, Курту было неясно, зачем он все-таки едет сюда. Зачем так легко оставил полюбившийся ему мир науки и искусства, чтобы в уныло громыхающей колымаге вконец разбитому и изломанному шесть недель кряду трястись по лесам и болотам, где даже днем из чащи поблескивают волчьи глаза, а ночью не дают покоя комары. Теперь он понимал зачем. Понимал не умом. Нет… совсем иначе. Он как-то разом почувствовал то, что все эти десять лет таилось в каждой частице его тела и где-то глубоко-глубоко в душе. Невероятно глупой казалась ему собственная ирония в те минуты, когда подвыпившие друзья пели сентиментальные песенки о родине и о возвращении домой, когда по их раскрасневшимся щекам катились слезы. Теперь он сам готов был заплакать — не от грусти, а от охватившей его радости, от того, что он снова на родине, на печальной, прекрасной родине, пышную растительность которой не смогли уничтожить ни войны, ни огонь, ни голод, ни мор. Одна кружка кислого, пахнущего багульником лифляндского питья опьянила его сильнее, чем в былые времена бесчисленные кубки рейнвейна, бургундского и мягкого, как молоко, баварского пива.

Курт растянулся на широкой скамье у стены. Холщовая простыня, сотканная лифляндской крестьянкой, была груба, но отлично выбелена на солнце и чисто выстирана. Голова покоится на пуховой подушке, а спина погрузилась в только что принесенное свежее сено. Пахнут новые еловые бревна, покрытые, точно росой, янтарно-желтыми капельками смолы. Лес шумит по-прежнему, лишь птицы, как только полуденный зной усилился, стали понемногу затихать.

Когда Курт проснулся, затих и шум леса. В клубах туч отсвечивало багровое зарево заката, порозовела и синева неба. Если пристально всмотреться, уже можно различить зеленоватую звезду. Корчмарь поглядывал через стол, тихо звякая посудой. В нос ударил запах жареного мяса, но чувства голода у Курта он не вызвал. Сквозь щелочки глаз Курт наблюдал за корчмарем, суетящимся у стола. В сумерках он казался еще более вкрадчивым и юрким, чем днем, — видимо, потому, что все время снует на цыпочках. Расставив посуду, он быстро огляделся. Длинными пальцами осторожно поднял лежащий на столе, оправленный в чеканное серебро пистолет. Пощупал и помял в ладони конец шелкового пояса, словно прикидывая, сколько такой может стоить. Склонив голову, взглянул на спящего, затем, оглянувшись, выскользнул вон.

«Лиса, — подумал Курт, вставая. — Настоящая лиса… Как бы он не почуял то, что я сам еще не продумал. Как знать, что у этого поляка на уме?»

Сумерки все сгущались, и в комнате становилось как-то неуютно. Вблизи окна, правда, света еще достаточно, хотя и выходило оно на юго-восточную сторону. Есть не хотелось. Ага, большая коричневая глиняная кружка пива с белой шапкой пены! Курт попробовал. Приятно прохладное, хорошо утоляет жажду, слегка напоминает то, к которому он привык в Германии. Должно быть, под вечер привезли из Берггофа. Курт поставил локти на стол, обхватил ладонями голову и постарался вспомнить, о чем же это важном думал он засыпая.

На мягкой еловой доске на уровне человеческого роста вырезано пять мелких строчек. Полустершиеся, в сумерках почти не различимые, только самая последняя вырезана размашистее и глубже. Pro aris et focis[1] — изречение древних римлян. Курт пристально вглядывался в него, перечитывал по нескольку раз, словно эти четыре латинских слова не были ему издавна знакомы. Нет, знакомы, но только своей оболочкой, внешне… Кто здесь до него останавливался, в этой комнатке, и почему этот человек, видимо, как и он сейчас, разбираясь в своих мыслях и грезя наяву, вырезал призыв к борьбе за алтарь и свой очаг? Борьба за отчизну! Да, это именно то… Эти очертания букв словно запылали перед ним. Проникли глубоко в мозг, взволновали кровь, подняли на ноги.

Да! За свой очаг! Это именно то…

Курт ходил по комнате, сцепив руки за спиной, откинув голову и полузакрыв глаза. Все равно в комнате уже такой мрак, что стену скорей можно ощутить, чем увидеть. Вскоре он натолкнулся на нее и только тогда опомнился. Ночь, Тесовые половицы поскрипывали под ногами. Кто знает, может, через какую-нибудь щель или дырочку от сучка следит за ним предательский глаз, чтобы по шагам, по малейшим движениям разгадать, что скрывается в его мозгу… Он снова присел к столу и тихонько подобрал ноги под скамью.

Лес подступил к самому окну. Тьма непроглядная — переплет окна еле-еле можно различить. Все заволокло, ни одной звезды не видно. И тишина, жуткая тишина. Где-то внизу потрескивает сверчок, как будто острый буравчик вгрызается в звонкое еловое бревно. Курт почувствовал, как по спине пробежали мурашки.

Полночь, верно, уже недалеко. Переплет оконной рамы совсем растаял в темноте. Даже осязаемым казался этот мрак, стесняющий дыхание. Только сейчас Курт понял, какую сделал глупость, проспав весь день. Тяжелой усталости в теле уже не было, но и сон не приходил. От бесцельного и напряженного разглядывания темноты в глазах запрыгали зеленые искры.

Внезапно в лесу кто-то вскрикнул — издал резкий вопль и затем протяжно застонал. Курт вскочил на ноги и, прислушиваясь, подался в ту сторону, где днем виднелось окно. Испуг его, правда, длился всего несколько мгновений, он сразу же опомнился. Это же сова! Обыкновенная, безвредная для человека ночная птица, только мелкие птахи хоронятся от нее поглубже в гущу ветвей. Но почему она кричит куда страшнее сов, которых он неоднократно пугал с друзьями на берегах Эльбы и Неккара в развалинах старинных замков? В этом крике слышался угрюмый шум лифляндских лесов и голодный вой ищущего добычи волка. Курт снова сел, стыдя себя за позорный, недостойный рыцаря страх. Разве его предки не сражались с драконами и еще более страшными чудищами? Его, юношу, учившегося в Виттенберге, не верящего больше ни в драконов, ни в привидения, перепугал случайный крик полуслепой твари! Это был резонный, вполне успокаивающий довод, и все-таки прошло немало времени, пока не замолкли глухие удары сердца.

вернуться

1

За алтари и очаги (лат.).

3
{"b":"841321","o":1}