— Я надумал открыть для них школу.
— Ну что ж, попытайтесь.
— Вы не верите? Но ведь шведы устраивают школы. Заводят ваккенбухи, назначают подати по тому, как земля родит. Почему бы то же самое не делать лифляндским помещикам? Давать то же, что дают шведы? Почему вы не верите?
— Важно не то, чему верю или не верю я, а чему верят они. Шведы дают именно то, чего не хотели им давать вы. Дают для того, чтобы крестьянин стал богаче и крепче, чтобы можно было больше взять с него. Это так же, как и с конем: ежели его кормить овсом, так и телегу можно нагружать больше, чем когда одну только мякину в ясли сыплешь. И ведь правда, сытая лошадь тянет большой воз куда легче, нежели отощавшая — возишко. Шведы умны, а вы такими никогда не были. Розги и кнут — иным вы мужика никогда и не потчевали. И вот поэтому-то вы больше двух дукатов никогда и не можете швырнуть на стол.
— Именно это самое я и говорил покойному барону Геттлингу, которого нельзя было переубедить. А вам, пан Крашевский, когда-нибудь доводилось беседовать с бароном Геттлингом?
— Нет. И вот что я еще скажу. Шведы это делают, дабы показать, что они лучше Тевтонского ордена. Они заводят друзей, ибо знают, в чем истинная сила страны. Вы этого никогда не могли уразуметь. Вам всегда казалось, что сила — это вы одни.
— И опять же это самое я говорил барону Геттлиигу, но он и слышать не хотел. Вы будто подслушивали, пан Крашевский! Шведы — как лисы хитрые.
— Может быть, и хитрые. Но они новые господа, и им верят. Вы здесь пять веков обманывали, вам не поверят. Ни вашим школам, ни вашим пасторам, ни вашим ваккенбухам. Скажут: новые силки придумали, не лезьте в них! Вспомните-ка: даже предложенный Стефаном Баторием денежный штраф взамен порки они не хотели принять от вас. Лютеранство вы им навязали насильно, но разве вашим пасторам удалось силой изгнать старую веру и языческие ереси? Разве в рощах по сей день там и сям не дымятся еще их жертвенники? В церковь они ходят послушно, но все же куда охотней проводят время в прицерковной корчме. Руку-то они целуют, но… вы же, кажется, сами только что сказали, о чем они говорят за вашей спиной.
Курт долго молчал.
— Сейчас вы говорили в точности, как барон Геттлинг. Я тогда спорил с ним, но сегодня мне подумалось: не был ли все же он прав? А можно ли с этим народом вообще что-нибудь сделать?
— Вам не удастся. Вы их друзьями никогда не станете.
— Ни мы, ни другие. Может быть, те, кто хитрее нас. Разве Эйнгорн не прав? Вам, верно, не доводилось читать Эйнгорна?
— Я читал, но он меня не может убедить. Эйнгорн вашей крови, я ему не верю, так же как не верят вам латышские мужики.
— Но как это вы можете говорить одно и то же про меня и моего покойного дядюшку? Барон Геттлинг был умный человек, среди рукописей и книг его библиотеки вы можете найти греческие и римские стихи, трактаты философов и богословов, историю всеобщую и нашу. Взгляды на судьбу рыцарства у него, правда, были своеобразные, но нельзя все же этого отрицать — в своем роде обоснованные взгляды.
Крашевский долго откашливался.
— В свое время я вам наизусть мог бы прочесть целые страницы из «Илиады» и до десятка од Горация. Я читал истории Тацита и Плутарха, ливонские, польские, литовские и бранденбургские хроники — но какой в этом толк? Там речь идет о бранных походах и героизме рыцарей и крестоносцев, а о крестьянстве почти что ни слова. Барон Геттлинг тоже знал только то, что было в его книгах, иными словами, знал о крепостных так же мало, как и вы все. У него могли быть свои собственные правильные взгляды на судьбы рыцарства, — а взгляды на латышский народ были совершенно вздорными, так же как у Эйнгорна, у вас и у всех прочих.
— А вы хорошо знаете латышских крестьян?
— Я же тридцать лет прожил среди них.
— Мне тоже двадцать девять лет. Значит, разница не так велика.
— Разница не в летах, а в том, что знаю я и чего не знаете вы. А шведы — они-то знают, что делать.
— Разве Дзервенгофу не грозит редукция?
— Вы не знаете?
— Не имею понятия. Я же с вами разговорился впервые. И мало слышал о вас.
— Совершенно верно: что вы могли обо мне слышать? Меня уже почти нет… Но это долгая и малоинтересная история — что вам за дело до нее?
— Очень хотелось бы услышать. Я здесь почти чужак и охотно слушаю обо всем, что может пригодиться для осуществления моих замыслов.
— Счастливый человек — у вас еще есть свои замыслы. У меня их давно нет. Шестой год, как в Дзервенгофе хозяйничает поставленный шведами арендатор.
— Проклятые! Значит, и у вас документы были не в порядке? Как же вы теперь живете? И разве вашим мужикам теперь живется лучше?
— Постойте, постойте, слишком много вопросов, чтобы можно было сразу на все ответить. Ясное дело, что мужикам теперь живется лучше, хотя мой отец был не из самых дурных помещиков, — возможно, потому, что в его жилах не текла кровь истинного рыцаря. Дед служил в свите Стефана Батория и после победы под Кирхгольмом был пожалован этим имением. Так что, видите, никаких документов на право владения с орденских времен у нас не оказалось, когда понадобилось их предъявить. Потому шведы по праву и забрали Дзервенгоф — одно из первых имений в самом начале редукции.
— И это вы называете «правом»!
— Права у тех, кто их устанавливает и способен отстаивать. Назовите мне хотя бы один пример из истории Лифляндии, да и Ливонии, где было иначе. Мать уехала к родным в Вильну, отец еще за четыре года до того отправился туда, где теперь барон Геттлинг. Я же никуда не мог уехать.
— Почему? Разве родственники матери не ваши родные?
— Нет. Я их не знаю, они не знают меня, в Вильне я никогда не бывал. Что я, кандидат в покойники, делал бы у чужих людей? Меня, верно, держали бы из жалости и считали бы те немногие куски, что я еще способен съесть. Может быть, со мной обращались бы хорошо и пытались лечить, в чем, правда, сомневаюсь: мать, как я слышал, вторично вышла замуж, а больной пасынок — ведь это не то что красивая падчерица, которую можно, отдать в благородное и богатое семейство. Поэтому во всех отношениях умно, что я остался здесь, то есть в мужицком доме, у своего бывшего слуги.
Курт даже всплеснул руками от изумления.
— Не может быть, чтобы вы так поступили! Это же выходит, что вы стали слугою своего бывшего слуги!
— Так могло бы получиться, но не получилось. Во-первых, у крестьян слуг нет, есть только батраки, но я для этого не гожусь. Во-вторых, мой бывший слуга без меня не получил бы этот двор, и поэтому он в какой-то мере мне обязан. И, в-третьих, я для своего слуги, очевидно, был неплохим господином, поэтому и он ко мне относился хорошо. Но главное то, что название двора сходно с названием имения: и там и там — Дзерве (Журавлиное). Только двор Малое Журавлиное, потому что находится в самом верховье речушки Журавлиная, тогда как имение — при впадении ее в Дюну. Так я и остался тем самым журавлевским поляком или Яном-поляком, как меня кличут.
Курта покоробил подобный юмор, он не мог усидеть.
— Бросьте вы свои шутки! Это позор для всего лифляндского дворянства. Как они могли это допустить?
— Верно, потому, что я не принадлежал к немецкому дворянству. Ведь я поляк.
— Жалость родственников вы отвергли, а мужицкой воспользовались.
— Не совсем так. Прежде всего здесь у меня свои люди, так что по правде-то они мои настоящие родственники. Отец моего хозяина в свое время был кучером при имении. Он рассказывал, что, когда я был маленьким, он возил меня на спине. И потом, ту каплю парного молока, которую я еще могу выпить, я сам честно зарабатываю. Ведь в мужицком хозяйстве много разной мелкой работы, где большой силы не требуется. Особенно когда надо ехать на барщину, а дома остается одна старая мать с малыми детьми. И за детьми надо присмотреть, чтобы в речку не упали. И зимой лучину щепать, и огонь в печке поддерживать — для самого же в овине найдется теплый уголок.
— Это нечто неслыханное, совершенно неслыханное!