Курт не мог больше усидеть.
— Лица наши вы можете видеть, но того, что у нас в груди, вы не знаете и не можете знать. Угли там пылают, пламя там бушует! И это зажег он, великий Паткуль. И он был здесь? Разве он забыл, что шведские власти приговорили его к смерти?
— Ничего он не забыл. Этот человек не думает о себе — всех лифляндских дворян хочет поднять против шведов. Переоделся в платье рижского купца, и никому его не узнать.
— Вот это настоящий рыцарь — в разинутую пасть шведского льва сунет руку, если надо будет. Муций Сцевола! Леонид со спартанцами в Фермопильском ущелье!
Дядя передернул плечами.
— Они же и полегли там все.
— Да, конечно. Но восхваляющая их надпись из поколения в поколение передавала напоминание о долге перед отчизной. У кого в груди бьется сердце лифляндского рыцаря, те, вспоминая теперь об этом, поднимаются на битву.
— Тебя он тоже поднял?
— Да. Один раз — один-единственный раз я его слышал, но и того довольно. Он приезжал, он появлялся повсюду, где сыновья лифляндских дворян проводят время в кутежах и азартных играх, не соображая тупым умом своим, что в гнездах их отцов и дедов устраиваются чужеземные пришельцы, а сами они тем временем, пребывая в чужих краях, становятся бродягами и голью перекатной. Как у него сверкали глаза, когда он срамил нас, этот великий человек и патриот, этот лифляндский Вильгельм Телль! «Вы сидите среди заплесневевших книг, звезды вы изучаете, разводите диспуты о заблуждениях католической веры и истинности веры протестантской, а не видите, что ваша отчизна погибает. В угол все эти пожелтевшие писания! К черту эти винные стаканы — возьмите меч в десницу, станьте вновь рыцарями! Да осенит вас, придавая вам силы, героический дух Готарда Кеттлера, Вальтера фон Плеттенберга и других магистров славного Ордена!» Плетью-свинчаткой он нас отхлестал. И вот я здесь!
Курт умолк, наблюдая, не разогнется ли спина этого старца, не заискрятся ли огоньки под выцветшими ресницами. Но там отражался лишь слабый отблеск дымного пламени, облизывавшего сырые еловые дрова, а сам барон оставался неподвижным, точно вымокший под дождем пень. В голосе же послышалось нечто вроде скрытой иронии.
— Сколько же с тобой приехало?
Курт на миг помедлил.
— Пока что я один… Но позже прибудут остальные. Я это знаю! Весь край подымется.
— Ты говори о своих друзьях — о крае мне лучше знать. Паткуль сюда завернул, переправившись через Дюну на лодке. И на обратном пути переночевал в той самой комнате, где сегодня будешь ночевать ты. Его речей я достаточно наслушался.
— И что ты на них ответил?
Барон Геттлинг сказал уклончиво:
— Атрадзена редукция не касается. У меня все документы сохранились.
— Послушай, да ведь здесь речь идет не о твоем и моем имениях, а о тех, которые грозят отнять. О жизни и смерти всего лифляндского дворянства.
— Я сам потихоньку иду к смерти — вот уже восемь лет, со ступеньки на ступеньку вниз, и никто меня не спасет.
— Кто стар и немощен и не может больше держать меч, пусть, помогает деньгами и оружием.
— Денег у меня нет, одни долги. Долги без конца и без края. Половина этой библиотеки — в долг, часть книг здесь и от владельца Лауберна, которого согнали с его земли. Сто талеров каждый год посылаю в Митаву.
Курт не принял во внимание это возражение.
— Ну, отобрать десять-двадцать сильных дворовых, держать их наготове и выслать по первому требованию предводителя — это даже самый бедный дворянин сможет. Продать все, за что можно что-нибудь получить, сохранить одни только крыши и нашу землю. Имущество всегда можно вернуть, а отвоевать утерянную отчизну — это куда труднее и опаснее. Развалины и обгоревшие бревна — сколько раз уже отцы наши находили их на месте своих замков!
Дядя по-прежнему не приходил в восторг, а продолжал угрюмо огрызаться.
— А кого мне держать наготове? Управляющего, который в свои шестьдесят пять лет уже не может быть циклопом, хотя у него и один глаз? Пивовара? Он отрастил себе брюхо, как у настоящего баварца, и его пришлось бы везти на носилках между двумя лошадьми, как в старину возили из лесу убитого оленя. Может, садовника? Может, конюха? Но это мои крепостные, латышские мужики.
— Да, и мужиков нам тоже надо обучить, вооружить и повести на битву. Разве в шведских войсках одни дворяне?
Барон Геттлинг начал сердиться.
— Ты говоришь, как невежда и чужеземец. Латышские мужики не будут воевать за нас и наши имения — особенно после того, как шведы лишили дворян права казнить и миловать, перемерили землю, завели ваккенбухи[5] и собираются в каждом приходе открыть школу. Руку тебе лизать этот проклятый народец умеет, но и подстеречь ночью в каком-нибудь Кисумском овраге и убить — тоже.
Курт снова принялся возбужденно расхаживать вдоль книжных шкафов.
— Да, крестьяне нас ненавидят, а почему? По нашей собственной вине, только поэтому. Мы им принесли христианскую веру, вырвали из когтей дьявола эти заблудшие языческие души. Затем мы заменили мрачный католицизм светлой, единственно истинной лютеранской верой, внедрили ее так глубоко, как ни в одной другой стране Западной Европы. Но что сделали мы, чтобы они не чувствовали себя лишь подъяремным скотом, который подгоняют и наказывают, чтобы понимали — что и они люди, что у них общая с нами отчизна и общая судьба, чтобы у нас появились верные союзники, готовые отдать жизнь за свою и нашу родину? И нам не надо было бы тогда кланяться перед Августом Вторым — мы сами были бы силой.
Барон Геттлинг сердито тряхнул венцом белых волос.
— Я уже сказал: ты здесь чужак. И к этому еще добавлю: к тому же ты еще и легкомысленный юнец, выросший среди книг и всегда стоявший далеко от жизни. Мы, кто ни на шаг не удалялся от родной земли, творили воистину все, чтобы поднять их до человеческого обличья, и все тщетно. Само понятие об отечестве, такое святое для нас, полностью чуждо этому мужичью. Это не люди, это животные, — где им хорошо, там их родина. Подъяремному скоту и жить под ярмом — так оно от бога, и мы тут ничего изменить не можем.
Племянник не сдавался.
— Верно, я здешний народ знаю не так хорошо, как ты. Но зато я присматривался к другим и сужу по ним, ибо господь всех создал по образу своему. Попробуй, скажи саксонскому крестьянину или швейцарскому горцу, что у него нет своего отечества!
— В конце концов, все от Адама, но какое в том значение? Разве посему индейцы не красные, а арапы не черные? Попробуй отмыть добела арапа. И скорее ты в этом преуспеешь, нежели латышского мужика сделаешь человеком, которому мила земля своих предков.
— И все-таки!.. Хорошенько, правда, не помню, но слышал, как они пели об отчизне, для блага которой готовы сложить свои головы.
— И ты полагаешь, это о нашей отчизне они поют?
— Надобно, чтобы наша отчизна была и их отчизной. За свою отчизну умеют бороться и крестьяне — коль придется, то и против помещиков. Как восточно-фризские крестьяне и горожане{19} бились за право своего края и как эмденский синдик славный Август Алтузий{20} лишь поэтому за них предстательствовал! Разве нидерландские крестьяне не восстали против ига испанцев и не отвоевали своему отечеству свободу? Нет, говори что, хочешь, а у простолюдья также есть нравственные устои. Ежели бы мы здесь действовали иначе, нынче у нас были бы союзники в борьбе против шведского ига.
Дядя впервые выглядел рассерженным не на шутку,
— Устои, устои — пустое слово в устах желторотого юнца! Ха, устои крепостных латышей. Когда польский король Стефан предложил учинить штраф взамен порки, они сами на коленях слезно молили оставить им старый порядок.
— Потому, что денежными штрафами вы бы их замучили еще хуже, нежели поркой.
— Нет, потому что порка их не пугает, они не могут прожить без нее, как без хлеба насущного. Лежебоки они, без розги мы бы здесь давно все обнищали, а их бы самих вши заели. Наши союзники! Прохвосты и предатели они все! И недели не пройдет, чтоб кто-нибудь не заявился сюда жаловаться да на другого наветничать. У меня суд короткий — прикажу на конюшне всыпать обоим, тогда на время и у меня, и у них в доме спокойно.