Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она остановилась на самом краю платформы и огляделась. Поезда перекликались короткими паровозными гудками. Белесый туман поглощал горьковатый вокзальный воздух, придавая запаху мазута утреннюю свежесть. Вдалеке послышалось лязганье вагонов. Надя приготовилась. В памяти вдруг всплыла бабушкина молитва.

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, – зашептала Надя, услышав вдруг бешеное биение собственного сердца.

Поезд-товарняк затормозил у соседней платформы. Судьба играла против нее, затягивая время прощания с жизнью.

– Девушка! – какой-то человек, вынырнув из тумана, подбежал к ней. – Постерегите мои вещи, я мигом, – он бросил ей под ноги сумку и снова скрылся в тумане.

Едва он исчез, как утренняя тишина взорвалась сиреной милицейских свистков. Затем с криком: «Стой, кому говорят», – из тумана выскочили три милиционера.

Взяв сумку, они отвел Надю в привокзальное отделение милиции. Сумка оказалась краденой, и Надю задержали как воровку… К тому же не было паспорта… От такого поворота событий Надя потеряла всякий интерес к происходящему и, впав в состояние полной невменяемости, перестала разговаривать. В ее пустых глазах лишь однажды промелькнул испуг. Это произошло в тот момент, когда она увидела Зотова. Он передал следователю Надины документы, объяснив, что Воросинская уже около года находится в розыске по подозрению в покушении на жизнь большого начальника. О том, где она провела этот год, он не сказал ни слова. Следователь сложил имеющиеся у него факты Надиных преступлений, и в итоге ей, как социально-опасному элементу, «вырисовался» приговор – десять лет лагерей. Надя молча подписала все протоколы, и ее отправили в пересыльную тюрьму ждать отправки по этапу.

Глава 8

Когда охранник захлопнул за ее спиной дверь камеры, к Наде подошла толстая рыжая тетка. Взглядом навскидку оценив новоселку, она смачно выругалась, и подвела к крайнему лежаку. Наде было дурно. Ее не просто тошнило, ее буквально выворачивало наизнанку. Она прилегла. Через несколько минут в камеру ворвался охранник.

– Встать! – с порога гаркнул он. – Предупреждаю, днем лежать на кровати запрещено. В следующий раз получишь карцер.

Надя встала и прислонилась к стене. Тошнота не проходила.

– На, сглотни. – Толстая тетка сунула ей ржавый ковш с водой. – За че тя?

– Говорят, что я воровка, – прошептала Надя.

– А ты сама не знашь, кто ты?

– Не знаю. Я ничего не знаю. Ни кто я… ни зачем… ни почему.

– Дожили! Никто ничего не знат. Ни те, кого сажают, ни те, кто сажает. Сглотнула? Теперь давай ковшик-то, тоже пить хотся.

Она допила воду и, вытерев ладонью губы, сказала:

– Не хошь говорить, не говори. Я Матрена-Мотя. Из раскулаченных мы. Папаню в энти края отправили, потому как больно ретиво пахал у себя на Брянщине. Пахал-сеял, хлебов навеял. Богатеть начал, скотиной обзавелся. Коммуна не стерпела, суд устроила: не копи, сучий сын, добро, не сей, не паши, лозунги ори. Папаша не послушался, вот его товарищи и определили на отдых для подкорма комаров. Помер он, стосковался. Маманя еще раньше преставилась, Царство им Небесное. А я вот как «дочь подкулачная» мотаю срок по жизни. А ты хошь молчать, молчи. Уж больно ты мала, в чем только душа держится. Если кто обидит, мне жалься, я выручу, я малых всегда защищаю. Сердечная я така.

Матрена-Мотя пошла на свое место.

– Постойте, – окликнула ее Надя, – поговорите со мной еще, – попросила она, – а то мне страшно.

– Энто ниче, энто быват по первости, не боись, выдюжим, – подбодрила ее Мотря.

Матрена-Мотя добровольно взяла на себя роль Надиной защитницы, благодаря чему тюремный уклад стал казаться ей не очень страшным, и дни в камере пошли веселее, чем на той воле, которая была у Нади в зотовском доме.

Здесь было относительно тепло, кормили и существовало некое братство людей, баб, от которого Надя, преданная всеми, уже успела отвыкнуть.

Со временем она узнала, что у Матрены это пятая ходка. Вообще-то, выйдя в последний раз на свободу, она зареклась воровать. Ради детей. Их у нее было пятеро. Четыре сына и одна дочь. Так как на свободе времени ей не хватало, размножалась она исключительно в неволе. Там же и беременела, потому как любила настоящих мужиков, а такие, по ее глубокому убеждению, на воле, среди «краснопузых», не водились. Были, конечно, трудности и на этапе: иногда приходилось уступать всякой швали, вроде охранников, но Матрена тщательно заботилась о том, чтобы в ее чреве не оставалось их подлых последышей. А своих детей она обожала. Они воспитывались в разных детских домах Советского Союза и присылали ей оттуда письма. За тех, кто писать еще не умел, писали воспитатели, они же вкладывали в конверты фотографии симпатичных детских мордашек.

– Вот ентот, – рассказывала она товаркам по камере, показывая очередное фото, – от Гоши Питерского народился. Мы с ним на пересылке съякшались. А я особливо и не противилась. Сами понимаете, та-коой мужик! Здоровый, кудрявый, глаза веселые. Три судимости у него тогда было, и все по мокрому делу. Разве перед этаким орлом устоит кто? – смачно вопрошала она своих тюремных товарок и, не дождавшись от них ответа, удовлетворенно итожила их молчание: – Нет, конечно. И я уступила, вишь какой у нас справный малец-молодец получился, – зардевшись, Матрена кокетливо поправляла три волосины, прилепившиеся к ее узкому лбу, и продолжала дальше, вытаскивая еще один портрет: – А ентот от Санька-родимчика. Меченый он был, с пятном возле уха. Вот знатный ворюга был! Раз у важняка во время допроса конверт с казенной деньгой спер. Тот потом вешаться хотел. А Санюга ему и говорит: давай, мол, начальник облегченье мне в сроке, спасу тебя от погибели, найду кошелек. Тот пообещал, Санька, святая душа, ему кошель вернул. Ну, легавый, конечно, допер до сути и вкатил Саньке летов на всю катушку. Застрелили его, бедолагу, при попытке к бегству.

В этом месте Матрена всегда надолго умолкала, жалея дружка. Но наступал новый день и байки продолжались. По ним выходило, что вся уголовная элита оставила государству в наследство свою поросль в лице Матрениных «породистых» детей.

Иногда, в зависимости от настроения, одному и тому же ребенку она приписывала разных отцов. Особенно много претендентов на роль отца было у единственной среди Мотиных пацанов белокурой девочки с бантом, обнимавшей на фотографии большого медведя.

В данном случае в отцовстве подозревались двое: могучий авторитет Медик, заработавший свою кличку на матерых убийствах с расчлененкой, совершенных им особо изощренными способами, и обыкновенный зек Федя. Медик пленил воображение Матрены описанием своих преступлений, в которых он подробно разъяснил ей, как надо пощекотать ханурика ножичком, чтоб замочить его и после с толком для дела расчленить на составные части организм.

Федя ничего героического не совершал, но уж больно хорошо умел любиться. До того хорошо, что при воспоминании о нем у Матрены жеманно закатывались глазки и краснели щечки, висевшие на ее лице толстыми, дряблыми мешками. Матрена жалела обоих и потому хотела их наградить одной дочкой на двоих. По ее рассуждениям выходило, что она якшалась с ними в одно и то же время, так почему бы им обоим не прицепиться вместе, так сказать, единым фронтом к Матрениной половине? Бабы с ее доводами бесспорно соглашались. Действительно, почему?

Выходя в последний раз на свободу, Матрена-Мотя намеревалась поинтересоваться у знающих людей на предмет совместного отцовства, но не успела. Бес попутал. Причем два раза. Первый раз обошлось. Дядька хороший попался, хоть и соблазнительный. Потому как выставил кошелек из заднего кармана брюк, а мордой в витрину уткнулся. Разве ж уважающий себя вор пройдет мимо такой наживы? Нет, конечно. Ну, Мотя и цапнула кошелечек. Да за годы отсидки, видать, руки у нее от ювелирной работы отвыкли, а может, мужик слишком чувствительный на заднее место попался. Только че зря гадать. Раскусил он Матрену. Мертвой хваткой ей руки повязал, но в милицию не повел. Цельный час беседу ей говорил о пользе честной жизни. Матрене-Моте беседа понравилась. Она мужику в свою очередь про детей-сирот поплакалась, которые без матери маются. Мужик разжалобился, карамелек для них купил. Матрена тоже растаяла. Поклялась ему никогда больше не воровать и жить той самой честной жизнью, про которую он «ей беседовал».

10
{"b":"840334","o":1}