И мне нравилось писать, разговаривать с людьми, разворачивать свежую — московскую! — газету со своей большой статьей, ездить в командировки — и по области, а как стал собкором, то куда я только не ездил. Везде тебя встречают, устраивают, заботятся, даже стараются развлекать — ты уже чувствуешь себя не рядовым человеком, а некой значимой персоной (до взгляда на прочих как на людишек я, правда, и тогда всё же не доходил, но, вероятно, был на пути к этому). Всё у меня получалось — я набил руку и строчил про всякие «трудовые свершения» и «романтику комсомольских строек» точно так же, как прочие мои более опытные коллеги, ну, может, страху во мне было поменьше. Хотя, конечно, никуда я не рыпался, что надо видел, а чего не надо, того и не замечал, понимая, что не этого от меня ждут. Еще раз скажу, ничего особенно постыдного, идущего вразрез со своей совестью, я не делал, да от меня никто этого и не требовал. Такая обыденная рутинная газетная халтура, которую я тогда воспринимал даже с некоторым воодушевлением — до цинизма, обычного у старых газетчиков, я еще не успел докатиться. Работал, мотался по стране, радовался своим успехам, и, в целом, был доволен и своей «творческой» работой и собой — молодым и перспективным журналистом. Даже в описываемые годы мое отношение к тому, чем я занимался, было приблизительно таким же, хотя постепенно мои взгляды начинали меняться, и накапливалась неудовлетворенность — я уже начинал стесняться своих писаний.
В похвалу себе скажу, что и в молодости я трезво оценивал свои литературные способности и никогда не пытался создать даже самое незначительное «художественное полотно» — понимал, что не мое это дело и нечего зря пыжиться. Я скорее побаивался любых поползновений в сторону настоящей литературы и в своих очерках старательно избегал проникновения в душу описываемых героев и лирических излияний. Хотя, если внимательно посмотреть, то и здесь не без греха, конечно, — какие-нибудь перлы можно найти. Но в те годы у меня не было намерений, как у некоторых моих коллег-журналистов, накопить в черной газетной работе материал, впечатления и жизненные заметки, а потом написать что-нибудь стоящее, серьезное, а, может быть, и эпохальное. Я думаю, и у них такие мысли, как правило, ни к чему не приводящие, возникают лишь как оправдание своей ежедневной халтуры. Дескать, я сегодня ничем похвастать не могу: то, что я делаю, убогая навязшая в зубах жвачка, сто раз уже пережеванная другими, но это лишь этап моей жизни, а потом… Человек сам про себя всё понимает, но ему нужно чем-то оправдаться перед самим собой за бесцельно прожитые годы. Но я-то был вовсе не такой и не нуждался в самооправдании: я был, в общем и целом, доволен своей работой в газетах. Не то, чтобы я не замечал уровня того, что писали и печатали мы в своих органах печати — я человек достаточно начитанный, и мне в голову не приходило сравнивать себя с настоящими писателями, пусть даже с их публицистикой, — но, видя всю фальшивость и литературную беспомощность наших писаний, я объяснял это очень просто: «Да, это не имеет отношения к литературе, но это нужно для дела. Мы ремесленники, но и опытный старательный ремесленник может быть полезным, если выполняет работу, необходимую обществу». Какому-такому делу может быть полезна наша халтура, я особо не задумывался. Есть старшие товарищи, редакторы, работники отдела пропаганды и агитации — они и должны решать, что полезно, а что не годится для общего дела. Я же должен стараться быть не хуже других коллег и совершенствовать свои ремесленные умения. Так что, если не выходить за пределы книжек Ильфа и Петрова, мне, вероятно, больше подошла бы кличка «Ляпис-Трубецкой» — гораздо более обидная, но в некотором отношении более точная.
Я уже давно не пишу никаких статей и корреспонденций — всё мне это, в конце концов, опротивело, и командировки бесконечные надоели. Уже много лет, как я ушел с газетной работы и устроился в редакцию одного ведомственного журнала, где выполняю чисто редакторские обязанности, — заработки поменьше, но зато и никаких слов о «новых рубежах» или «передовых коллективах» выжимать из себя не требуется. Я уже не тот, что двадцать лет назад (да и газеты стали еще гадостнее, как ни удивительно), и сегодня мне было бы это тягостно. Упоминаю об этом лишь потому, что побаиваюсь, усевшись вновь после долгого перерыва за пишущую машинку, соскользнуть в своем романе в наезженную когда-то колею довольного своими навыками газетного ремесленника. Перечитал написанное и вроде бы никаких бросающихся в глаза штампов не вижу, но, может быть, это только я их не замечаю, а читателям они режут ухо. Если так, примите во внимание мою предысторию и мое искреннее раскаяние в грехах молодости и не стреляйте в пианиста.
Всё. Наступаю на горло собственной песне. Два слова о своей комнате.
Комната у меня была большая, в два окна: одно в торцевой стене, другое с видом на задворки, на болото — если из него выглянуть, внизу можно увидеть крылечко и дверь, через которую коммунхозовцы проникали на свой первый этаж. Комнату я уже успел неплохо обставить: современная тахта с подушками и стоящим рядом торшером; прекрасный письменный стол из комиссионки с резными ножками, с множеством ящичков, очень хорошо сохранившийся; отличные мягкие стулья из румынского гарнитура оттуда же; низенький столик с пишущей машинкой; рядом с тахтой современный журнальный столик; большой платяной шкаф, пару полок в котором я занял посудой и всякими хозяйственными мелочами; в углу у двери небольшой холодильничек (единственный в нашей квартире); на полу большой ковер, который я чистил маленьким ручным пылесосом (тогда это было технической новинкой по сравнению с громоздкими пылесосами на колесиках); в углу между окнами радиола и рядом легкое современное кресло. Книжного шкафа у меня не было, и свои книжки — а их у меня было немало — я расставил на полках, сделанных народными умельцами из обычных строганных досок и покрашенных водопроводных труб в качестве стояков. Вот такой вид: обиталище современного молодого интеллигента, как я его себе представлял. Да, на стене тот самый портрет Маяковского, о котором я уже упоминал (но в отличие от антоновского Хемингуэя аккуратно окантованный в нашей газетной типографии), и — высший шик по тем временам — над тахтой, наклеенный прямо на обои, большой плакат, купленный в магазине иностранной книги в Москве: «Подсолнухи» Ван Гога. Мне мое жилище нравилось: просторное, аккуратное, всё, что надо, есть, но ничего лишнего. Ничего выставленного на показ и специально свидетельствующего о мещанском достатке. Хотя по зажиточности я, бесспорно, занимал в квартире второе место и при желании мог бы посоревноваться с Жигуновыми.
Теперь выйдем в коридор и заглянем в соседнюю с моей дверь, чтобы познакомиться с последним из жильцов нашей квартиры. Моим ближайшим — через стенку — соседом был молодой парень по имени Виктор, отчества которого я не помню (не уверен, что и тогда я его знал) и какой-то простой фамилией — назовем его Степановым, чтобы не использовать уже навязшего в зубах Иванова. Парень он был еще молодой — лет 27 или 28 — и простой в общении, так что никому в голову не приходилось задумываться об его отчестве. Да он и сам, наверное, был бы озадачен, если бы кто-то обратился к нему по имени-отчеству в обыденном разговоре. Все обитатели квартиры и его многочисленные знакомые звали его Витей, Витькой (что его вовсе не обижало), кто-то обращался к нему: «Витёк», люди постарше — такие как Калерия — величали его поофициальнее «Виктором», ну а за глаза он обычно фигурировал под именем «Вити-водопроводчика». Тут тебе и кличка, тут тебе и профессия. И не только профессия, но и — одновременно — косвенное указание на специфический стиль жизни, который, как считало общее мнение, характерен для большинства лиц, эту профессию имеющих. Сейчас сказали бы «Витя-сантехник», но тогда это определение — уже, вероятно, фигурировавшее в каких-то производственных документах — еще не стало общепринятым, и в быту я его не слышал. Но, как характеристика некоего субъекта, «водопроводчик» значило то же самое, что и нынешний «сантехник»: не столько описание технических навыков и умений имевшегося в виду лица, сколько его определенный стиль жизни и отношение к ней.