Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ой, ломит, ломит, мой муж! — Ганка уже не перестает плакать.

— «А ночами снится мне моя нога. Будто жалостно так говорит, просится пристать к моему телу, а сама лежит отнятая, окровавленная. Еще снятся мне моя бабушка. Будто зовут меня, смеются, а мне кажется, что уже отсюда не выйду. Да вы не слушайте всего, что я вам пишу, потому как все это от горя, от тоски, что затопляет сердце, — давно не видел тебя, моя самая дорогая на свете семья».

Все плачут. Даже из глаз Маринци слезы капают на письмо.

Иванко сидит суровый, но чувствует: тоска подкатывается клубком и к его горлу и глаза мокреют. Но ему приятно сдавливать в себе боль. А слезы рвутся к глазам. Чтобы их остановить, он зло говорит Гандзуне:

— Так-то тебе жалко отца, что остался без ноги? Даже письма не слушает.

— «Слабость великую чувствую, даже не могу карандаша удержать. Потому сам не пишу, а попросил соседа. Говорю ему эти слова, и слезы катятся из моих глаз. Все у меня одна думка в голове, прожигает и мозг и сердце. Что будете делать, как будете жить без меня?.. Если так получится, не печальтесь, люди живут и так, присматривайте за кусочком поля и огорода, чтобы картошка была, если не станет хлеба. И еще Иванка учи, Ганка, чтобы разум свой имел, чтобы мамы слушался, потому как если отца нет, то он должен быть в помощь матери, он старший».

— Слушай, Иванко, хорошенько. Это тебе наш тато пишет.

А Иванко уже не может держать сердце, и оно поднимается в груди, перетекает через глаза и сбегает мелкими каплями на губы, на сорочку.

Иванко рыдает, а мать стихает, и все молчат, слушают, как плачет Иванково сердце.

— «Когда водили меня по криминалам, то хорошо насмотрелся, как гибнут люди от темноты, как хотят света и не знают, где его найти и как взять, чтобы он не обжигал руки, и гибнут, как бабочки ночью, что летят на огонь. Да, я еще вам не говорил, куда нас дели, когда забрали из Львова.

Как вывели нас из города, то вели по дорогам до самой Австрии. Не давали ни стать, ни сесть, ни воды напиться. И так у нас губы и ноги потрескались, что обливались кровью, а голоса от жажды и жары охрипли. Все это видели люди и выбегали на дороги с водой, но войско нас вело мадьярское, у которого сердце звериное, и оно не понимает, что такое человек. Кто приближался к нам с водой, били прикладами, а одного парня так и подкололи.

Передайте Породькам, что дед Андрий умерли на дороге. Где-то за Перемышлем. И то им к лучшему, и сами они все в дороге просили смерти. Куць Степан умер уже в тюрьме, в Талергофе. Я в криминале сидел только две недели, а потом забрали меня на войну и погнали на передовые позиции. Всех годных забирали на войну. А в тюрьме остались малые, старые и калеки. Не могу все описать, и так уже темнеет в глазах. Тюрьмы в Гминде и в Талергофе набиты нашими людьми, которых держат в подземельях, пахнущих могилами, на свет не выпускают, а только через маленькую форточку подают раз в день воду и кусочек хлеба.

А тут еще в госпитале наслушался я, откуда у нас взялось это москвофильство и украинофильство. Один молодой студентик лежит со мной и рассказывает мне так красно, так грустно говорит, а мое сердце рвется от его слов. Выходит, панство забивало хлопам головы этой политикой, чтобы хлоп не видел дорог, как избавиться от своей беды.

Так что не слушай, Ганка, теперь ни нашего кзендза, ни тех людей, которые отвращают нас от нашей земли.

А теперь оставайтесь здоровыми, мои дорогие дети и ты, Ганка. Так мне тяжело, что лежу далеко, что войны разделили нас и не можете прийти, чтобы я вас повидал. Прошу еще выслать мне фотографии, чтобы хоть так мог насмотреться на вас».

— Ой, вышлю, Михайлик, вышлю, чтоб не страдал так, чтоб развеселился немножко. Если б стать нам птицами, чтобы полететь к тебе, обцеловать твои рамы, выпить тоску из твоих глаз, размочить слезами твои губы, что потрескались от горячки. Муж мой! Отец моих детей!

Письмо кончилось, а Маринця с плачем побежала в свою хату сказать, что дед умерли. Ганка ходила по хате и рыдала, а младшие дети сидели на лавке у окна и тоже голосили.

Только Юлька, сидя в колыбели, смотрела, казалось, с интересом на Петра и Гандзуню, на онемевшего Иванка, на маму, что металась, плача, по хате.

Со двора входили люди…

XII. ЭХ, РОССИЯ!

Это было в полдень 14 июля 1915 года.

Голосили колокола на новой куликовской церкви. Она поднималась над маленькими хатками стройная, высокая и светила вокруг своими позолоченными куполами.

С улиц, улочек, оставив открытыми двери хат, бросив испуганных детей, бежали жители городка Куликова на площадь возле церкви.

От солнца в небе несло жаром, словно от огненной печи.

В такой горячий день хорошо лежать у реки и слушать плеск воды. Но жители Куликова бежали. За ними вдогонку мчались дети, из широко раскрытых ртов перемешанный с грязью, слюной и слезами рвался наружу громкий плач.

Жителям Львовского предместья, чтобы попасть к месту, где стояла церковь, надо было миновать плотину и пробежать большой кусок каменной мостовой. Гостинец, серебристый от сбитых камней, обсажен густыми лохматыми вербами. По сторонам — луга, там еще буйствует нескошеная трава и розовеет аистов-цвет. Справа, упираясь в дорогу, омывая корни верб, шумит поток.

Когда передние добежали до моста — еще видели дымок военной походной кухни. Русские солдаты в светло-зеленых мундирах с интересом смотрели с берега на испуганных детей. Некоторые из солдат еще стирали свое белье, кое-кто лежал на песке, а иные с котелками обступили кухню, ожидая еды.

Тревога, подступившая к сердцу людей, отлегла, и они замедлили шаг.

Уже светил городок своими обшарпанными еврейскими хатками, узкими переулками.

Было тихо. Только тревожный скрип последних засовов в магазинах отражался жутким лязгом в ушах. Маринця была с отцом на поле, а теперь бежала за ним. Вот-вот догонит. Маленькая коса рассыпалась горстью солнечных лучей на шее.

Ее длинная пестрая юбка от быстрых движений сухощавого тела смешно пританцовывала, поднимая вокруг пыль. Бежала и всхлипывала: «Тату! тату!» — но никто не обращал на нее внимания: таких детей, бежавших за взрослыми, было много.

На миг остановилась, перевела дух, потом побежала быстрее и схватила отцову руку.

Когда Проць обернулся, Маринця увидела в его глазах суровость, страх и надежду.

— Тато! — Маринця сжала его руку. — Тато! Люди говорят, что возвращается война и Австрия будет всех резать!

Возле церкви было уже полно людей. Посредине стоял поп, который пришел с русским войском и начал было обращать униатов в православных. Большинство людей в местечке стали православными и мечтали о богатой России, где всем людям хватает и земли и хлеба.

Рыжие, клочковатые волосы попа свисали на шее, заплетенные в маленькую косичку, которую, похоже, никогда не расчесывали.

Вокруг попа стояли люди.

Вот Петро Даниляк. У него есть хатенка, шестеро детей и ни клочка поля. Он тоже мечтает о России.

Павло Сметана испуганно прислушивается к тревожным поповским словам, от которых на сердце каплет боль. Он богатый и очень тужит по своим полям и лугам, которые должен оставить, потому что москвофил и, если вернутся австрийцы, его возьмут под арест.

И много толпится вокруг попа людей испуганных, встревоженных и освещенных надеждой.

Ветер теребит рыжие волосы попа, колеблет листву на церковных липах. Поп вылущивает из беззубого рта слова, как гнилые орехи:

— Воля вседержителя, всемогущего нашего императора, приказать войскам возвращаться в Россию. Наш злейший враг немец и австрияк идет. Скоро он будет здесь!

Крик стоит среди людей. Голосят женщины, а за ними дети.

Трепет, как осенняя изморось, отражается в глазах мужчин.

— Тато! Возвращается война, — Маринця ловит руку отца, как последнюю защиту, и заливается громким плачем.

— Идите в Россию! Царь добрый вас приютит. У нас много хлеба и земли!

12
{"b":"838475","o":1}