— Я что думаю, Елизар Лукьянович, не приобщить ли Авдея Корнеевича к отцовскому делу? Тяга к коммерции у него есть. Недавно помогал мне с закупкой фуража для полка, и, скажу, неплохо помогал.
— А что? Коль у парня есть тяга…
— Уж вы не откажите, Елизар Лукьянович, возьмите Авдея Корнеевича под свое крыло.
— Взять можно. Было бы дело верное, обоюдовыгодное.
— Для начала есть одно дело: имеем овчины возов на шесть — восемь. Товар добротный, по хорошей цене пойти может. Не вы, не мы внакладе не останемся.
Елизар Лукьянович задумался.
И тут впервые Любушка услышала голос долговязого племянника офицера. Странный какой-то, гортанный, скрежещущий:
— Вы не сомневайтесь, мы вас не обманем.
Шукшеев усмехнулся:
— Верю вам, молодой человек, верю. — И офицеру: — Вижу, парень — в Корнея Петровича. Похвально!.. А насчет овчинок, Роман Игнатьевич, то с ними нынче нехватки нет. У меня уже месяц лабаз ими под завязку набит… Да уж куда с вами денешься, придется выручать по старое дружбе.
Это было летом тринадцатого года. После того наезда Авдей Филигонов еще несколько раз заезжал в шукшеевский дом осенью и весной. Только навряд ли ему приметилась дочь горничной Шукшеевых — щуплая девчонка с короткими косичками, которая изредка попадалась ему на глаза. Потом он был призван на действительную службу: началась германская война…
Но Любушка его запомнила. И когда через четыре с половиной года, нынешним январем, она увидела на станции в день прихода в Могзон эшелона с фронтовиками, как бросился лобзать Елизара Лукьяновича длинноногий вахмистр, сразу узнала в нем Филигонова.
И вот еще одна встреча через девять месяцев. Теперь уже с Филигоновым — хорунжим армии атамана Семенова.
* * *
Некоторое время Филигонов стоял в удивленной нерешительности, то ли взвешивая правду и ложь о Любушке, то ли обдумывая, как поступить в неожиданной для него ситуации. Затем хмыкнул, распорядился старшему уряднику:
— Принять арестованных, переписать по форме и — в сарай. А их, — Филигонов указал на женщин, — ко мне.
В пятистенной избе, где квартировал начальник Ургуйского гарнизона хорунжий Филигонов, в передней кроме хозяина, одноглазого хмурого старика, около кути сидел и точил шашку казак-вестовой, в горнице зажигала лампу тщедушная хозяйка-старуха.
При появлении хорунжего вестовой неохотно поднялся со стула.
— А ну, дед с бабкой, принимайте гостей-дамочек, — с порога прогортанил Филигонов. А вестовому бросил: — Вольно!
Он прошел в горницу к столу. По расставленным мискам, раскупоренной бутылке, нарезанным хлебным ломтям было видно — его ждал недоеденный ужин. С ходу опрокинув рюмку водки, Филигонов пригласил жестом женщин:
— Располагайтесь.
— Сухую бы переменку бедняжке-роженице, зуб на зуб не попадает, — попросила Настя-сестрица.
— А чего ты, косоглазая, за нее расписываешься? Почему сама молчит? Немая, что ли?
— Запуганная она. Да и обессиленная.
— Подай-ка, бабка, роженице какую есть одежину.
Старуха повела Любушку переодеваться за занавеску. Пока они там находились, Филигонов выпил еще рюмку водки, учинил допрос Анастасии:
— Откуда ты ее знаешь?
— В дороге встретились. Заплуталась она, мужа своего разыскивает: обсказала, что он у нее Георгиевский кавалер, сотником у атамана Семенова служит… Я и подобрала ее.
— Почему уверяешь, что она родственница Елизару Лукьяновичу Шукшееву?
— Она мне рассказывала, будто купец он именитый и ей посаженым батюшкой доводится. А уж как он ее любит, пуще дочери родной.
Пьяные глаза Филигонова с недоверием ощупывали Настю-сестрицу.
— Ой, бог ты мой, врешь ведь все, узкоглазая? — шаловливо погрозил он ей пальцем. — Елизара Лукьяновича я как себя знаю. Умнейшая голова. Хозя-я-я-ин! Большой приятель мне… Смотри, если соврала.
— Какая мне прибыль врать? Вот те крест. Да вы у нее, Шукшеевой, сами, господин хорунжий, можете обо всем справиться.
— Лукавая ж ты, шельма, — начали маслиться глаза Филигонова. — Хотя баба, гляжу, ничего — тьфу! — и в политику впуталась.
— Никакая я не лукавая, — сделала жалостливый вид Анастасия. — И в политику не впутывалась. В войсках Лазо не была. На железной дороге заработками промышляли… Это меня Савка Булыгин по злобе оговорил, Он ведь, Савка-то, все приставал ко мне с женитьбой, а я отказала… Отпустили бы вы нас с купеческой дамочкой, господин хорунжий.
После еще одной выпитой рюмки у Филигонова совсем посоловели глаза. Он уже забыл про допрос и бессовестно лез обниматься с Анастасией.
— Не балуйте, — отбивалась она от него, — Прикажите лучше отпустить.
Филигонов загорался:
— Ух, узкоглазая шельма! Мне ты не откажешь в любви? Дай поцелую. Разок приголублю…
Точивший шашку казак-вестовой не вытерпел, отложил свое занятие, оттянул хорунжего от Анастасии.
— Что такое? Путин? — бессмысленным взглядом уперся Филигонов в казака. — Вольно!
— Лечь вам требуется, господин хорунжий. Отдыхать пора, Авдей Корнеевич, — твердо взял тот Филигонова под локти и стал укладывать в кровать.
— Ты кого это… Меня? Я те, подлецу… Прочь, скотина! А-а-а, ты руку на начальника гарнизона… Охра-а-ана!.. Взять!
В дверь передней заглянул охранник. Вестовой Путин успокоил его:
— Все в порядке. Их благородие порезвились малость, а зараз нехай отдыхают.
Когда старуха-хозяйка вывела из-за занавески переодетую во все сухое Любушку, Филигонов уже спал. Настя-сестрица стала просить казака-вестового:
— Отпустите нас, господин Путин. Вы ж слыхали, что Любовь Матвеевна Шукшеева дочь именитого читинского купца, приятеля хорунжия. И муж ейный — Георгиевский кавалер, в сотниках у атамана пребывает. Отпустите ради Христа, господин хороший.
Принявшийся опять точить шашку вестовой произнес сухо:
— Вы зря все это. И я вам не господин. И отпустить вас не имею никакого права. Так што определяйтесь с роженицей на ночлег покудова. Утром их благородие порешит ваше дело.
Анастасия попросила хозяйку положить Любушку там, где потеплее. Старуха-хозяйка взяла со своей кровати ветхую ряднушку, постелила в святом углу прихожей.
— Тута тепленько, — сказала, — тута и располагайтесь с господом.
Любушка долго не могла уснуть. На ребристом полу, несмотря на мягкую постилку, лежать было жестко. А тут еще живот, натруженный утомительной ходьбой, отяжелел, разнылся тупой неотвязной болячкой. Она поворачивалась и так и этак, пытаясь найти удобное для него положение, однако облегчения не находила.
Настя-сестрица лежала спокойно. Но Любушка чувствовала, ей тоже не спится. За те тревожные, полные волнения дни, которые Любушка неразлучно провела с подругой в последний месяц, она хорошо изучила Анастасию. По одному слову могла догадаться, что хочет сказать Настя-сестрица, по взгляду прочитать ее думы, по дыханию определить, спит она или нет.
Анастасия дышала ровно, осторожно, словно боялась кого-то побеспокоить. А ведь не спит, точно не спит. Наверное, переживает за Любушку. И думает о том, что было не так давно, о судьбе своих близких и родных.
Любушка думала о том же…
* * *
После того как Тимофей ушел со своей сотней на разведку в Серебровскую, на сердце Любушки будто камень лег. Ночной бой на станции вселил маленькую надежду: Тимофей выполнил порученное дело и через день-другой присоединится к полку. Но шел уже третий, четвертый день, а о сотне Тулагина — ни слуху ни духу.
В Марьевской Любушка совсем пала духом. Командир и комиссар полка при встрече с ее немыми, вопрошающими взглядами опускали глаза. «Не объявится Тимоша, нет его в живых», — делала она страшный для себя вывод и бежала к Насте-сестрице, падала ей на грудь, беззвучно выплакивала свою тоску горючую.
Полк расформировывался. Бойцы группами и в одиночку разъезжались кто куда. Анастасия Церенова тоже собиралась ехать в родное село Голубицы. Начальник штаба разрешил ей взять подводу с конем из санитарного взвода.