Сборник «Судьба» также кишит видениями, порожденными комплексом страха. Это щемящие картины домогательства любви в новелле «На краю света», дикие наваждения от воспоминаний о повесившейся в «Людоедах», горячечные переживания преследуемого в «Свободе и смерти», вариации на тему призрачности жизни в «Золотом обруче». В «Попи и Ухуу» мастерски передано даже то, как переживают чувство страха животные. Столь же обширны проявления этого комплекса в «Меланхолии» и даже в «Антонии» Артура Вальдеса. Более того, он в какой-то мере озаряет и метафизические размышления. Откройте, например, заключительные страницы последнего сборника Тугласа: вам предстанут описания страха перед темнотой, бессмысленностью, небытием, ожидающим по ту сторону светового экрана.
«Ничто не может противостоять этой мрачной, немой и безответной силе».
*
В эру нашей более или менее реалистической литературы от художественного произведения требуют, чтобы оно опиралось на жизнь, отвечало нуждам своего времени, социальному заказу, быстро откликалось на злобу дня, поощряло, поучало и служило поддержкой в повседневной борьбе и труде. Тем самым идеал писателя весьма приближается к идеалу журналиста. Благодаря этому действительно устанавливается контакт с жизнью, произведения обретают актуальность, литературная продукция становится оружием, вернее, консультационным пунктом, однако сама подобная метаморфоза таит в себе двоякую угрозу: во-первых, злободневные произведения должны создаваться в сравнительно короткий срок, так что не остается времени на основательное их обдумывание, а во-вторых, они быстро устаревают. Оттого-то в количественном отношении книжная продукция растет стремительными темпами, однако выдающиеся творения появляются редко. Как много у нас чуть ли не буквально списанных с жизни драм, но куда подевались не увядающие с годами подлинные шедевры?
Художественное творчество Тугласа развивалось совсем в ином направлении. Он работает не с оглядкой на спрос и моду, а лишь по внутреннему побуждению. Он сам является одним из законодателей новых потребностей, запросов и предпочтений.
Если в произведениях писателей более реалистического толка жизнь течет беспрепятственно, словно река, щедро орошая текст водой своих протоков и ручейков, то в новеллах Тугласа можно обнаружить совершенно изолированный от всего, замкнутый художественный мир, напоминающий некий архипелаг, далеко отстоящий от материка реальности. Тот, кто попадает на эти острова, чувствует, что добраться отсюда до континента обыденности столь же трудно, как корабельному юнге удрать с острова великанши. В этом мире господствуют свои законы и нравы. Здесь мы вынуждены привыкнуть к иным пропорциям, к иным способам передвижения и даже поверить в иную логику.
Любая обособленная социальная группа имеет обыкновение относиться к новичкам с чувством некоторого превосходства. Будь то в школе, студенческой корпорации, казарме или тюрьме — над новеньким всегда подтрунивают и потешаются. Чтобы попасть в поле зрения Тугласа, нужно пройти через такие же испытания. Каждому кусочку реальности, прежде чем он сольется с фантастическим миром, придается здесь особое сияние. Совершается это в первую очередь при помощи словесных манипуляций. Все задуманные образы обретают с в о и словесные контуры, поэтому даже самые обыкновенные явления становятся несколько не похожими на самих себя. Иногда такой едва-едва ощутимый волнующий привкус возникает оттого, что реальность оказывается заключенной в тиски слов, иногда это явная стилизация, превращающая непроизвольное движение в застывшую позу, а иногда — ирония.
Когда Феликс Ормуссон произносит: «Сколько прекрасного может таить в себе даже невзыскательный реализм: серп месяца над лугом, далекий скрип телеги на лесной дороге и мягкие шаги запоздалой жабы под окном», то это, конечно, трудно назвать «невзыскательным реализмом»; тут, безусловно, стилизованная конкретность — не будем забывать, что сия жаба уже вышагивала в одной более ранней новелле под окном и, «тихонько что-то бормоча, волочила по земле свои мягкие лапы» («Вечер на небесах»). Туглас любит эту законсервированную во фразах жизнь, да и читателю она доставляет известное удовольствие, хотя и не должна бы заслонять собой содержания. Иногда подобные декоративные виньетки придают реальности гротескный характер. Сказанное относится к таким, например, зарисовкам, где голодные псы грызут у обочины конское копыто; ребенок начинает заглатывать кошку; рассказывается о Фабиане и глобусе: «Он тихонько крутнул земной шар и, прислушиваясь к скрипу его оси и шороху собственной бороды над Индийским океаном, дал волю своим рассерженным мыслям».
Итак, реальность допускается на остров фантазии только через таможенный пункт иронии. Порой платить пошлину приходится даже авторскому «я»: особенно много самоиронии в «Феликсе Ормуссоне». Но как Верхарн восклицает в период своего самоистязания: «Будь палачом своим. Восторг тебя терзать не уступай другим», — так и здесь никому другому не дается права на иронию. Когда Хелене осмеливается уязвить Феликса, в нем вскипает «бескрайний гнев к реальности». Ибо никто другой в этом замкнутом мире не смеет иронизировать; правда, Феликс разрешает другим сопереживать своей самоиронии и взирать на нее как на жизнь, инсценированную в театре кривых зеркал.
*
Инсценировка — да, именно это слово точнее всего характеризует плоды фантазии Тугласа. В его новеллах на редкость много лицедейства, режиссуры, декораций, продуманных поз, даже туалетов.
Но это, разумеется, не реалистическое, в современном понимании, представление. В пятом выпуске своей «Критики» Туглас, в частности, рассказывает о двух японских деревянных скульптурах в парижском музее Гиме. Одна из них изображает двух мужчин, которые несут подвешенный к шесту большой колокол: ноги у них неимоверно длинные, что должно символизировать с т у п а н и е: вторая — мужчину, ловящего руками рыбу: руки его вытянуты, что должно означать их п р о с т и р а н и е.
Такое преувеличение, гиперболизация составляет и один из режиссерских принципов Тугласа. Как только дело касается переживаний, тут же начинается утрирование. Эта романтическая черта пронизывает все творчество Тугласа. Уже в «Волке» гости наедаются до того, что скамья прогибается под их тяжестью. Ну а затем наступает черед горячечных сновидений, мрачных предчувствий, рапсодических словоизвержений, приступов страха и безумия, ревности и отчаяния, против которых бессильны и стрелы иронии. Даже в таком, по своему основному тону ироническом произведении, как «Феликс Ормуссон», на каждой странице попадаются гиперболы («тысячи нежнейших запахов», «гигантские костры пастухов в ночном», «зловещая завеса туч» и т. д.), не говоря уже о перенасыщенности красками. Много преувеличений и излишеств также в «Морской деве», однако апогея этот прием достигает, конечно, в «Дне андрогина».
Когда Туглас располагает своих персонажей или развертывает действие под открытым небом, в лучах солнца, то он не упускает случая распушить всю гамму красок или лицезреть самые отдаленные детали — чтобы описать даже колосок полевицы у кромки горизонта или красные лапы журавлей в туманном небе, или увидеть движение топора на топорище с расстояния в несколько сот шагов. Но еще чаще Туглас прибегает в своих новеллах совсем к другому освещению. Монотонный, механический, безжизненный электрический свет никак не гармонирует с миром его фантазии, здесь нужны — с в е ч и. Ведь этот анахронический источник света, живой и близкий, чувствительный к малейшим движениям воздуха, бросает на стену легко колеблемые, таинственные тени, к тому же он имеет богатую историю и традиции.
В «Бездне снов» свечи усугубляют атмосферу кошмарных сновидений и беспросветного настоящего. Фабиан зажигает свечу, чтобы лишить жизни Еву или самого себя. Со свечой в руке блуждает Раннус по подземным ходам, пока она не сгорает дотла и не наступает кромешная тьма. При свете свечи ищет Юргенс под обоями давнишнюю дверь в детскую, читает в старой газете свой некролог. А сколько свечей в «Феликсе Ормуссоне»! Они горят на туалетном столике Марион, при их свете заканчивает автор свою исповедь, трижды по три свечи падает перед объяснением в любви. Празднично горят в саду свечи в бронзовых или мраморных подсвечниках, в доме у Попи и Ухуу свеча стоит в медном подсвечнике, а у турка из «Небесных всадников» — в горлышке бутылки. Свеча горит даже в одной из новелл Артура Вальдеса. В сновидениях все пропорции увеличиваются: Аллану снятся гигантские свечи, подобные факелам, а в грезах Ормуссона во время симпозиума чудаков на столе красуется семисвечие с черными свечами.