Все было тихо. Все было темно.
Но едва только принц вышел на улицу, как на него кинулись трое голых негров. Он увидел их лишь потому, что забелели зубы. Двоих он заколол кинжалом, а третий с воем скрылся во тьме.
Принц в одиночестве брел посреди улицы. Люди исчезли, все до единого, даже луна зашла. Лишь несколько ясных звездочек мерцало на небе. По рукам принца стекала кровь негров.
В темноте он упал куда-то, пополз по грязной земле, вновь поднялся. Над головой у него чернели зубцы крепостной стены.
Он прислонился к стене спиной. Его лицо даже в темноте казалось отвратительным и страшным. Он был мерзок и стар, как полуразложившийся труп.
Пока он стоял так, ноги его медленно заскользили вперед. Лысый затылок простучал по камням стены. Он сел, потом вытянулся как колода.
И он с храпом погрузился в утробный сон, чтобы наутро пробудиться снова — принцессой или угольщиком, пастушкой или моряком в океане — откуда мне знать!
Я устал наблюдать его.
ЗЛОБА{31}
Старый Кикерпилль сел за стол и развернул газету. Хоть минутку да можно побездельничать. Сегодня опять было столько препирательств и тяжб с квартирантами — и это им нехорошо, и то неладно! Словно он обязан отапливать за свой счет целый свет. Как бы не так!
Но зато тем приятнее было присесть и почитать. Узнать, что там на свете нового, не воюет ли кто с кем, и все такое. Пусть даже все это его не касается. Потому-то оно и действует так успокаивающе. Прямо-таки разлюбезное дело — узнать вдруг, что где-то землетрясение, и где-то из пушек палят. Особенно, если это в чужой далекой стране, до которой тебе и дела нет. Знай себе ухмыляешься да поглаживаешь бороду (недурственно все-таки обладать таким веником — ни галстука тебе не надо, ни прочей фанаберии!).
Только на этот раз все получилось иначе.
Голова Кикерпилля внезапно дернулась — он наткнулся в газете на свою фамилию. Чего им от него нужно? Налогов за ним не числится, и суд ему не угрожает. Он торопливо прочел заметку, хотя в глазах у него уже зарябило. Мерзавцы, за свои же деньги приходится читать такое! Он швырнул газету на стол и вскочил. Дважды мерзавцы!
Он сунул газету в карман, схватил шляпу и выбежал. Надо им показать. Кому «им» — в этом он и сам не отдавал себе отчета, зато тем сильнее хотел «показать». Не важно как. Можно и собственноручно отдубасить, можно и подать в суд. Да, да, пусть посидят за решеткой, чертовы брехуны! Все эти писаки, редакторы да газетчики, только порочат честных людей! Пусть посидят, ироды!
В нем бурлила такая злоба, что он едва мог идти. С другой стороны, злоба эта придавала ему столько энергии и жара, что он мог бы стену прошибить. Он пыхтел, как паровоз, и размахивал, руками, как мельница. А в голове сидело гвоздем: иродовы шкуры эти квартиранты, редакторы, все на свете! Всем им место в тюрьме!
Так он несся к центру города, не разбирая дороги и ничего не видя. Но чем меньше оставалось ему до реки, тем больше он успокаивался. Словно бы прохлада воды остужала его пыл.
Начать с того, что напечатанное было правдой. Кое в чем они, правда, приврали да подзагнули, но не так, чтоб очень. Такая уж скверная история. Опять же кое о чем почище они даже не упомянули. Вот и судись тут с ними, доказывай, в чем там они покривили, а ведь кто знает, не выйдет ли при этом наружу чего-нибудь похлеще? Да-да, об этом следует подумать, следует…
Кикерпилль остановился посреди моста. На грохочущей повозке проехал мимо подручный мясника, размахивая вожжами. Какой-то студент любезничал с барышней. Петляя, катил на велосипеде мальчишка. А внизу, на мутной реке, ругались русские плотовщики, прогонявшие свой плот между быков. И никому не было дела до обиды Кикерпилля, до его злости. «Вот каковы люди! — с горечью подумал он. — Нет того чтоб о ближнем подумать!»
Но что же делать? Он все-таки не настолько глуп, чтобы действовать с бухты-барахты. Как его ни разбирает, а голову терять нечего. И хоть злости у него хватило бы на полгорода, как тут ее сорвешь, как доберешься до чертей этих?
И, повернув кругом, Кикерпилль двинулся обратно. Шагал он теперь куда медленнее, куда расслабленнее. У него еще сжимало горло от злости, но он все никак не мог придумать, с какого конца ему подступиться. Если бы хоть знать, у кого это такой длинный язык, спрашивал он себя. И сам тут же отвечал: не иначе как у кого-нибудь из его же квартирантов. Небось учитель этот, Отставель, — нос кверху, на лице умный вид, а штаны на заду рваные. Все орал, чтоб Кикерпилль обращался с ним повежливее, потому как он человек антиллигентный (слово-то какое непотребное!). А не то, может, механик Оолуп — этот тоже вроде писателя. Но вот когда с него плату спрашиваешь, так он другое поет: «Сегодня никак не могу, разве что завтра, послезавтра, через недельку. Сами знаете, время трудное!» А разве старика Кикерпилля кто спросил, трудно ему или нет, э? Писать да воду мутить — вот на это они мастера!
Он и не заметил, как прошел мимо своего переулка. Но его ноги сами знати, куда идти. Он поднялся в гору, свернул раза два и вошел в кладбищенские ворота, украшенные надписью: «Блаженны усопшие…» Пожалуй, так оно и есть, в точности так. Но в будни об этом и думать недосуг. Знай грызешься со всякими псами. Будешь тут блаженным, как же!
Он прошел немного влево, пробираясь между заросшими холмиками, и оказался перед могилой жены. Держа шляпу под мышкой и все еще думая о своих обидах, прочел «Отче наш». Гм, подумал он, надо бы тут цветы посадить или что-нибудь такое. Чтоб все было, как у людей, не то еще решат, будто старый Кикерпилль жадничает. И вовсе нет. Если он этого и не сделал, так от истинной скорби! Как это сказано: «Любите их и храните в сердце своем»? Так он в точности и поступает.
Не то чтобы он очень уж ладил со своей супругой, пока она была жива. Нет, не так-то это просто! Известное дело — женщины: смолоду на уме тряпки да кокетство, а под старость — только церковь да слово божье. Покойная ни в чем, бедненькая, меры не знала — ни в речах, ни в расходах. А когда муженек совсем не таков, то семейная жизнь — сущий ад.
Теперь его женушка покоится здесь, и все это уже быльем поросло. Старина Кикерпилль даже растрогался. Посещать могилу жены стало его обычаем, особенно если его что-то мучило или если с ним поступали несправедливо. Он являлся сюда словно бы душу отвести или совета спросить. Дескать, что ты на это скажешь, Амалия? Отсрочить ли Каазику платеж, позволить ли Суслапу держать свинью? После этих расспросов Кикерпилль сам же во всем и разбирался. Он задавал вопрос, задумывался и сам себе отвечал. Но ему все-таки казалось, будто это жена помогает разрешить дело. Хорошо, когда есть человек, пусть даже и мертвый, всегда готовый поддержать тебя. А не то живьем съедят! (И ведь, кроме всего прочего, советчик у него совсем даровой. Где ты еще найдешь такого в бренном мире? Знает он цену всяким «аблакатам» да прочим дельцам!)
Вот и теперь Кикерпилль сел у могилы, достал газету, расправил ее на колене и начал читать вслух. Сперва вполголоса, потом все громче и громче. Время от времени он останавливался и, обращаясь к могиле, спрашивал:
— Слышишь, Амалия, что они пишут? «Этот известный скряга, этот обдирала с улицы Таэла…» Что ты на это скажешь? Дубина по ним плачет — ведь верно?
Жена, как бы соглашаясь, помалкивала — после смерти она вообще стала очень уступчивой. Так вот, поминутно советуясь с женой, Кикерпилль дочитал заметку до конца. И молчаливое сочувствие жены успокоило его.
Тем не менее, когда Кикерпилль покидал могилу жены, он еще не совсем понимал, что ему посоветовали. Но это уж всегда бывало так — все прояснялось окончательно лишь по пути домой. Вспомнишь слово за словом всю беседу с покойницей и начинаешь видеть, что к чему, и все «за» и «против», и как это понимать, пока, наконец, не доберешься до самой сути.