А сейчас это сердце колотилось так, словно хотело выскочить из груди.
А-ах… И Леэни дрожащей рукой бережно обняла Видрика поверх его драной куртки и мягко преклонила голову ему на плечо… А-ах… Теперь лучше помолчать, иначе разорвется грудь, иначе разобьется сердце.
В темнеющих глазах лоскутки неба, красной горы и черной воды, в груди — стыд и отчаяние, Леэни приникла к нему, не в силах унять дрожь.
Сейчас случится что-то необыкновенное, что бывает только в сказках. Оно свершится, как свершается по весне прилет лебедей, как в одну ночь покрывается цветами черемуха.
Голубые стрекозы сновали по-над ручьем, и зеленая лягушка, примостившись на листе кувшинки, смотрела на солнце прижмуренными глазами.
А Видрик ничего не замечал. Он жевал, глотал, сильно наморщив лоб. А когда проглотил последний кусок, невозмутимо насадил на крючок нового червяка и забросил удочку, будто ничего не произошло.
У Леэни от бессилия опустились руки.
Ох, голова раскалывается! В груди словно огнем жжет, а в глазах темно.
Она закрыла лицо руками, и слезы незаметно потекли между пальцами, сперва еле-еле, потом все сильнее и сильнее. И она вдруг зашлась в отчаянном рыдании.
Видрик обернулся к ней:
— Ты чего это?..
Леэни упала ничком, слезы ручьями бежали по ее щекам, и она жалобно простонала:
— Видрик… ты… не любишь меня!
Но в это самое мгновение Видрик цыкнул:
— Тс-с! Клюет!
Уда выгнулась, и из воды, сверкнув на солнце чешуей, выметнулся на берег крупный окунь. Видрик цапнул его за жабры и хватил оземь так, что берег загудел. А пес прыгал вокруг рыбины в пляске индейцев, со слезами радости в седой бороде.
— Зар-раза! — торжествовал Видрик. — Кого дразнить вздумал! Вообразил, что умней тебя и на свете нет! Ничего-то ты не понимаешь! Гляди, Леэни, какой злющий!
Но Леэни уже ничего не видела. Глаза заволокло слезами. Медленно шла она по тропинке к дому, так медленно, словно вмиг состарилась и радость жизни навеки покинула ее сердце.
Вот опять зеленеющие поля и макушки деревьев в синем небе. И снова она в саду.
Белым-бела земля от опавших лепестков черемухи. Ими усыпана одежда и локоны кукол.
И снится куклам сон:
Звон бубенчиков в воздухе. Ах, это скачут принцы! Они мчат вверх по склону к замку, плащи за плечами, словно орлиные крылья. Музыканты идут следом с непокрытыми головами, русые волосы увенчаны васильковыми венками. И каннели бряцают гимны любви под дробь конских копыт.
Настежь распахиваются ворота, и въезжают принцы. Красные перья их сдернутых шляп метут землю. И один из них, преклонив колена, спрашивает:
— Так вы и есть заколдованные принцессы?
И застенчивым шепотом они отвечают:
— Мы…
Но — ах, почему они вдруг отворачиваются с насмешливой улыбкой?
— Барышни, да взгляните вы в зеркало!
Внизу, на дороге из замка, искры летят из-под копыт, и каннели стенают, вызванивая новые гимны любви.
А-ах! Солнце опалило принцесс, и стали они чернокожими, как арапчата.
Леэни упала перед куклами на колени.
Слабый ветерок скользнул по верхушке черемухи, и облетели последние цветы. Последние — вот уже ни одного и не осталось. Сумрачно стояли темно-зеленые деревья. А земля под ними белела, словно тихим зимним вечером. И на белом этом ковре стояла на коленях девчушка с увядшей гвоздикой в волосах, и грудь ее содрогалась от боли, как содрогается сердце жертвы, которое горит где-то на небесном алтаре и которое отвергли боги.
МИДИЯ{9}
По небу неслись аморфные массы облаков. Громоздились дикие горы, меж ними разверзались бездонные пропасти. В мрачной сутолоке сшибались горные хребты, сливались воедино, разрывались в бешеной схватке и исчезали в зияющей пустоте. И вновь наплывали облачные утесы, словно строй легендарных кораблей, и в фосфорном свете луны серебрились тугие паруса. А потом и корабли кренились, сбиваясь в кучу, рвались паруса — белое море облаков, беспокойное, как пенящийся поток лавы, заливало все небо.
В сети проводов над крышами завывал ветер. Сухой снег со свистом стегал в стены, кружась, взмывая под застрехи, а потом с приглушенным шелестом исчезал в сумеречных закоулках. Временами по сугробам пробегали зеленые блики лунного света и аморфные тени облаков. Дребезжание проводов, громыханье жести на крышах и стоны ветра в пустынных улицах — все сливалось в чудовищную музыку.
Когда «Мидия» вышла за дверь, метельный порыв вьюги ударил ей в лицо, запорошил волосы снегом. Волны ветра подхватили ее и подталкивали то сзади, то спереди. Мириады снежных крупинок столбом заплясали вокруг нее, опадая на миг, чтобы тут же взметнуться.
«Мидия» поглубже нахлобучила ушанку, запахнула пальто поплотнее и торопким шагом двинулась по сугробам. После душной комнаты штормовой ветер освежил ее, и она глубоко вдыхала бодрящий воздух. Эта круговерть как бы повторяла ее собственное нервическое состояние, ее жизнь, теснящуюся в серых стенах. Да, она словно вторила всему тому аморфному, смутному и мятущемуся…
*
Должно быть, смутное недовольство пустило корни в этом человечке с самого начала. Должно быть, оно угнездилось еще в крови ее рода, который чах где-то там, за лесами, за болотами — арендаторы, батраки, нищие. Да, еще оттуда, из мира нищеты, вынесла она эту ненависть. И в городе на школьной скамье ненависть росла вместе с ней, становясь все осознанней и нетерпимее.
Вокруг бурлила жизнь — обеспеченная, радостная, счастливая. А она посреди — маленькая, неприметная, но сама зорко все подмечающая. И то, что она видела, только распаляло ее горечь и зависть. Когда изящные барышни кружились в танце на школьных вечерах, она, без кровинки в лице, просиживала в неосвещенном уголке. Они там, а она — тут! Ей будто не суждено было вырваться из того мира, откуда она пришла. И уже лет с двенадцати она вынашивала мысль о протесте против существующего мироустройства. Довольство и счастье окружающих были той почвой, из которой произрастали ядовитые ростки ее настроений. И оттуда же — ее стремление к чему-то иному, лучшему, чего она и назвать еще не умела.
Тогда она читала рыцарские романы Вальтера Скотта и шиллеровского «Вильгельма Телля»{10}, читала дни и ночи напролет, впитывая силу романтического порыва. Ее тоскующее сердечко от сочувствия и восторга билось в унисон с сердцами героев. Она как бы открывала новый мир горделиво-могучих форм, ярких, лучистых красок. Здесь звучал призыв к борьбе! И если все вокруг поражало пошлостью и спесью и даже сама она казалась себе беспомощным ребенком, — в том, другом мире она жила страстной воображаемой жизнью. Это был своего рода сказочный мир «Тысяча и одной ночи».
Но вскоре эти мечтания померкли перед реальностью жизни. Стоило ей на каникулах в деревне у родителей опять лицом к лицу столкнуться с нищетой и невежеством, все миражи развеялись прахом по ветру. Гнев переполнял ее — на собственную беспомощность и на бедных родителей, которые трудились, не разгибая спины, с утра до вечера и все до последнего отдавали детям. Это казалось бессмысленным, жалким и жутким. И, как удары хлыста, обжигали ее горделивые разговоры родителей об «ученой дочке».
И чем более укреплялась она в своем критическом отношении к жизни, тем яснее видела все ее завихрения. Ее недовольство, как подземный ключ, сочилось во тьме, пробивая себе путь между пластами плитняка. Но, быть может, если струйка эта не найдет себе дороги в паводок, то заглохнет и высохнет. А возможно, пробьется к подземным пескам, и те поглотят ее, и она исчезнет.
*
Улица неожиданно повернула. Метель стихла, словно по волшебству. Из-за острого щипца крыши показалась луна. Синеватым огоньком сверкнули на краю крыши сосульки, а на морозных окнах расцвели ледяные цветы.